История освоения острова Кильдин в Баренцевом море
с XVI века до наших дней. Исторические факты, мифы, редкие архивные документы, отчеты экспедиций, свидетельства очевидцев, фотографии...

Для всех, кто неравнодушен к истории русского севера!

 
 


   
   
  

 

Кольские карты

 

 
 

Георгий Куклин, Сергей Спасский, Елена Тагер, Николай Чуковский
Сквозь ветер (отрывок)
Северная Бригада издательства писателей в Ленинграде , 1931

Северная бригада организована Издательством Писателей в Ленинграде.
Ее задачи:
Во-первых, обследование строительства, изучение экономической и общественной жизни края, прилегающего и тяготеющего к Ленинграду;
Во-вторых -  поиск литературных форм, способных наглядно запечатлеть стремительную поступь нашего времени.
Волна писательских бригад растекается по пространствам Союза. Писатели торопятся заехать возможно дальше от своих местожительств.
Попадая в непривычные трудовые условия, в чужую природу, они часто путают главное с второстепенным. Их пленяет экзотика. Их рукописи наполняются восклицательными знаками. Восклицательные знаки стоят не на должных местах.
Наехав на отдаленный район и навосклицавшись, писатели возвращаются обратно. «Как беззаконные кометы…» Связи с местами прерваны.
Следует подняться встречной волне бригад, рождающихся на периферии. Важны показания районных свидетелей стройки, тех, для кого изучаемый край – не случайная база отдыха, а место постоянной работы.
Северная бригада ощущает себя именно районной ячейкой. Путь ее вытянулся линией, замкнулся округлостью Кольского полуострова.
Северная Бригада считает: неспособному различить новое в своем окружении – не помогут и дальние плавания.
История Бригады не кончается выпуском книги. Темы, затронутые на этих страницах, развивает сама жизнь. Бригада следит за ростом своего материала. Она породнилась с ним и намерена общаться с ним и впредь.
Шефы бригады: остров Кильдин, Хибинский массив, карельские сосны, рельсы Мурманской дороги и каждый, кто трудится над превращением Севера в огромную силовую станцию Республики.

 

«МАРГИТ»

Человек идет по широким мосткам, забитым в залив, как деревянное Г. Он собрался в дорогу. У него несложный багаж, сапоги, кепка, пальто. Ему нужно выехать в море. Его ожидает «Маргит».
Мурманский порт окружает идущего своей неусыпной работой. Товарные вагоны, прижимаясь друг к другу, кочуют по рельсам. Они заслоняют путь рокочущей, наборной стеной, застревают глазами и, отдохнув, влекутся в обратную сторону. Их приходится обходить, но они настигают снова.
Человек останавливается. В раскрытых вагонных ящиках мимо него продвигаются бревна. Яично-желтые, гладкие, или светлой лимонной окраски. Они запрудили мостки и пахнут вязко и сухо. Бревна колышутся над головой, перехваченные струной крепчайшего троса. Их объемная желтизна рельефно ползет вдоль черных бортов пароходов. Вздернутые лебедкой бревна висят над кузовами высоких судов и гулко рушатся в трюмы.
В непрерывной погрузке чистой и свежей сосны – медленное однообразие. За перелетами бревен по воздуху, за тем, как отрываются они от помоста и, описав золотистые дуги в пространстве, переселяются на пароходы, можно следить без конца. Но человеку некогда. Его ожидает «Маргит».
«Маргит» притулился у пристани в чаще соседних ботов. Их трудно отделить друг от друга. Узкие палубы столь смежны, что образуют общий плавучий настил. Глаз отказывается сразу расставить по местам одетые солнцем мачты. Нужно вглядеться в трубы, перекладины, канаты и рулевые будки, и тогда «Маргит» извлекается из горсти судов и стоит отдельный со своими личными свойствами. Он мал, трогательно мал. У высокой причальной линии он кажется продолговатой дощатою впадиной. Две мачты его беспомощно тонки. Его можно вынуть из моря и поставить на письменный стол.
По криво притянутой к пристани лесенке человек слезает на палубу. Ноги попадают в тюки, набитые паклей и тряпками.
Отсюда по бочкам и ящикам к не заставленному про­странству у носа. Здесь можно сесть на багаж. Здесь нужно ждать отправления. Изнутри «Маргит» выглядит большим. Все предметы становятся шире, действитель­ней. Труба утолщается, мачты растут в высоту. Башенка способна вместить рулевого. В маленькую дверцу, веду­щую в кубрик, возможно, пригнувшись, нырнуть. Палуба крепко поддерживает человека. Судно не накреняется от его шагов. «Маргит» устойчив. Облупленные борта его несомненно выносливы. Им можно ввериться. «Мар­гит»  видел море вплотную.
Человека охватывает спокойствие. Он лениво смотрит в залив. Лохматый маргитовский пес обнюхивает сапоги человека, поблескивает пытливыми влажными глазами и снова ложится, свернувшись чернявым клубком. Коричневая расцвеченная солнцем вода рябится мелкими волнами. Бурые, в складках хранящие снег, горы, осту­паясь, спускаются в воду. Земля встает без прикрас, без трав, без деревьев. Она говорит сама за себя и сама о себе. Обнаженностью впадин, округлостью скатов. Вода подступает к глазам человека. Вода родственна памяти. И человек задумался, словно глядится в мер­цающие, чуть плещущие воспоминания. Но они неясны, их рассмотреть невозможно.
Неопределим и сам человек. По одежде, по крепким рукам, по уверенной осанке он, вероятно, рабочий, по достоинству и по спокойствию черт — северянин. Он едет не для развлечения. Возможно, его вызывают на новое место. Он не молод, чтобы искать наугад. Не суетлив и не столь любопытен, чтобы менять обста­новку по прихоти. Как бы то ни было, он сейчас путе­шествует.
Пусть оседло сидящие в комнатах ясно представят, что в каждый данный момент, день и ночь, во все времена года огромная часть людей находится в странствии. Поезда приближаются к станциям, пароходы висят на волнах, пешеходы упираются в землю подошвами. Вся страна прорыта, опоясана, оплетена путешественниками. Движущаяся сеть человеческих существ, подобная пута­нице приводных ремней и трансмиссий. Что-то голово­кружительное  в  таком представлении. И одна из точек в этом одновременном, со всех сторон происходящем дви­жений — человек на «Маргите». Впрочем, он об этом не  думает. Да и  сам «Маргит» сейчас  неподвижен.
Путешественник путешественнику рознь. Если сопоста­вить перемещающиеся в различных странах человече­ские особи, можно разглядеть характер страны. Можно исследовать время, черты его лица, следя за породами путников. Здесь их природа отлична от природы стран­ников Запада. Даже торопливый курортник — и тот вы­полняет задание. Его праздность целеустремленна и не­обходима. Город выслал его на безделье. Город настаи­вает на доброкачественности его отдыха. И, чувствуя, что перед городом предстоит отчитываться, отпускник отды­хает во всю свою мочь.
Помимо деловитых курортников мощно движется неодно­родный, изъясняющийся различными диалектами чело­веческий материал. Это те, кто втянуты стройкой, как пылинки в крутящийся ветер. Рабочие всяких квалифи­каций, слесаря, плотники, каменщики, крестьяне-лесо­рубы, сплавщики, грузчики. Не все они размышляют о стройке. Каждый вытолкнут в путь своим интересом. Но отдельные интересы сливаются в целые реки стре­млений, и эти реки обтекают главные дамбы строитель­ства. Так образуются естественные запруды, силовые станции человеческих воль. И, глядишь, из нескольких намерений выпросталось и стекольным фасадом выпря­мляет пространство свежее здание фабрики.
Человек распускает мешок и, порывшись в суровом холсте, вынимает кусок черного хлеба. Хлеб черствею­щий и ноздреватый придает домашность всей палубе. Место, где можно разрезать хлеб синевато-блестящим ножом, годно для жизни. Человек солит кусок и жует. «Маргит» обжит человеком. И «Маргит» конечно не тесен. Рядом с человеком свободно присутствуют еще трое. А по лесенке с пристани в макинтоше лезет че­твертый.
У троих городская наружность общесоюзного вида. Они развалились на грузе и то встревоженно  спорят, то примолкают, словно втянутые целиком в обширную тишь залива.

- Або,  —  говорит   один.
- Архангельск, — отвечает второй.
- Постойте, постойте...  Анапа, —  торопится  третий.
- Удивительное дело! Сколько городов на А. А когда нужно играть, ничего  не приходит в голову.
- Тише. Идет капитан. Надо узнать, когда отпра­вляемся.
- Да все нет моториста. Мой захворал. Послал за дру­гим, — в  ответ  говорил  капитан.
- А придет моторист, тогда скоро?
- Мотор разогреть недолго.

Коричневое лицо капитана в темной бородке. Он любит улыбнуться протяжной, серьезной улыбкой. На корот­ких ногах он ниже своих пассажиров и устойчивей их и, кажется, именно небольшой его рост сообщает ему значительность. Он оглядывает бот хозяйским внима­тельным взглядом. Груз получен сполна. Тряпки в тю­ках для обтирки рук рыбакам, ящики с твердой звонкой баранкой из Архангельска для становищ, жестяные круглые бочки, керосин.

- А много таких ботов у Рыбаксоюза? — вопрошает один из трех горожан. Но прежде чем подоспевает ответ, тот, что сполз позже всех в макинтоше, суетливо подслуживаясь  к капитану,  вставляет  словцо:
- Они, капитан, журналисты. Им все выспросить надо. Шутка его неуместна. Журналисты они или нет, капитан им ответит охотно. Но безработный столяр, за ка­ким-то счастьем плывущий в Териберку, вообще говорит невпопад. Он толчется с утра в районе «Маргита», кру­жит по пристани, спадает на палубу. Худой, морщини­стый, бритенький, в редко растущих волосиках, он со­гревается водкой. Водка будит в нем любопытство. Он сторонкой все обо всем разузнал и всем втирается в род­ственники.
- Два бота таких у союза. — Замечание столяра не воспринялось капитаном. — По норвежскому образцу. На верфи новые строятся. Первый бот здесь был — «Андромеда». Тут промышленник жил до войны — Могучий.
- Неужели такая  фамилия?
- Да, Могучий. Он завел себе  «Андромеду».
- Ну, а сам он теперь?
- За  границей.
- Я тоже был за границей, — снова встревает столяр.
- Надо в журнал записать пассажиров. — Капитан улыбаясь отходит. — Журнал мы ведем. Все вносим, касаю­щееся поездки. Такой порядок морской. — Он перестукает по бочкам. В походке его прочное равновесие.

Солнце висит над горами. Расплывчатое и неяркое, словно ком масла. В белесоватых лучах крупно уходит угольно-черный корабль. Шведский корабль с ярко-белой надстройкою рубок. Сытно набитый бревнами, он вдавлен в воду по грудь. Залив вбирает его, превращая в черную полосу. Корабль становится меньше. Отлив.
«Маргит» становится ниже. Лишь верхушки мачт его пе­рерастают мостки. Весь он глубже уровня пристани. Под мостками открываются сваи, выдавая устройство порта. Его подводная сущность — эти колончатые зеле­ные коридоры столбов. Клетки бревен влажных, замо­танных в водоросли. Темноватые коридоры, по которым тянет пройтись.
Человек понимает, что дело с мотором не ладится, и про­ходит в машинное. Молодой моторист, наконец подо­спевший, с лицом круглым, как у кота, ругается без пере­дышки. Он едва успевает набрать в легкие воздух. Фразы слишком длинны. Коротким дыханием   их не возьмешь.
—  Надо  цилиндр  на палубу, — кричит  вниз  человек.
Моторист останавливается  на  середине  моста. Подымает лицо, рябое от пота.
— Ты откуда взялся?
— Я  сам моторист. Цилиндр, говорю, на палубу. Здесь накачаем воздух удобней.
Моторист ощущает поддержку.
—  Еду в Териберку, в консервную мастерскую. Фабрика в Кандалакше, а там ее отделение.
Человек, говоря, поддерживает продолговатый цилиндр за конец, и цилиндр ложится на палубу.
- До семи б атмосфер накачать, — кричит моторист. — Тогда подогрею до одиннадцати и можно пускать. — И эта короткая фраза расшита такими вводными возгла­сами, что  он произносит ее пять минут.
- Воднику нельзя не ругаться, — сказал капитан сни­сходительно.

Человек нажимает насос, похожий на велосипедный.   Моторист   отдыхает. Журналисты  становятся  в   очередь, со­бираясь   тоже   помочь.     Насос,   упираясь,   свистит.    Руки напряжены.    Спина  согнута.    Стрелка  манометра  прыгает. Разговоры  притихли.    На «Маргите» происходит   работа. И   в   этой   работе   человек   находит   себя.    Он   не   просто пассажир,    занимающий    временно    палубу.     Он    влагает в существование «Маргит» усилие   мускулов.    Как   всю жизнь  привык  его  вкладывать  в  хитрые   суставы  машин. Мышцы  сами  сжимаются,  в плечах накопилось  упорство. Место,  где можно   работать, всегда  сродни  человеку. Его  сменил капитан.   За ним пыхтят журналисты.   Шесть с  половиной,  семь  атмосфер.   Моторист зажимает  кишку. Цилиндр   уносят   в   машинное.    И   скоро   неловкое   хло­панье,   срывающееся,   становящееся   постепенно   ровным, быстрым и гулким,  докладывает  окрестностям, что  мотор оживлен. «Маргиту» пора   отплывать.
- С детства плаваю. Сейчас ничего. Трудно зимой. Темь, туман.
- И привыкли? — (Как к этому можно привыкнуть? — озирается журналист. Каютка — двоим с трудом повер­нуться. Ящик из-под макарон. В стене длинная щель. Туда  забираются  спать).
- Моряки ни к чему другому не годны. Да и тянет. Иногда застрянешь на суше. Все ничего. А узнаю, кто-нибудь в плаваньи, хочется самому. — Капитан улы­бается ободряюще. Собеседник смущен колыханьем каюты. Пол прилипает к ногам, и стены тянутся ввысь. Стол наваливается на грудь. Каюта кладет журналиста косо на спину. И вдруг прыгает вниз. Иногда в два скачка. Посуда звенит. Где-то в самой обшивке судна громоздкий шелест воды.

—  Пошвыряет, как выйдем в горло залива.
­—  Да, — бормочет    в ответ    собеседник.     Ему    нужны какие-то сведенья. Профессиональная честность застряла в желудке. Подступает к горлу. Журналиста тошнит от приступов   несвоевременной   честности.
— С морем нужно бороться. В море главное — дух. Морю поддашься, ляжешь, разморишься, кончено, за­качает.
— Жарко. Выйду наверх. — Журналист ползет по отвесным ступенькам на палубу. Лестница чертит вось­мерки.
Стаканы звенят. Матросский кубрик несколько больше. С коек — отверстий в стене — свесились сонные лица. Печурка — колонкой.   В ней красными камнями уголь.
- Я тоже был за границей, — хвастает пьяный столяр.— В немецкую войну. Послан был с войском во Францию. Замечательная страна.   Только — полная сифилизация.
- Что? — смеются матросы.
- Факт. Все больны. Им ничего. Так и живут друг с другом.   А с непривычки — плохо.

Воображение столяра неустойчиво. Море раскачивает его мысли своими пьяными всплесками.
— Вот на родине у меня чудеса. Журналисты, приез­жайте ко мне! В лесу загорелся огонь. Каждую ночь стоит как свеча. Непонятно. Мужички опасаются. Вы­звали специалиста из центра. Он собрал мужичков. Под­ходят к лесу — горит. Специалист прямо к огню. Хотел накрыть его шапкой. И однако от колыхания воздуха потух огонек. Что смеетесь? Ничего чудесного нету. Просто — наука. Там было древнее кладбище. Кости гниют, потому и огонь. Стали рыть, докопались до клад­бища. А еще мамонтов роют. Сколько угодно. Впрочем, мне все равно. Мне на мамонтов наплевать. Пусть ле­жит. Споткнусь   о  кость  и перейду.
—  Ты об литр не  споткнись.
— Нет, об литр не споткнусь. Пришлось мне лежать в лазарете. Был я старостой. Мне для ламп древесный спирт выдавали. Вот однажды раненый студент меня и спросил:
- Ты что  в лампы льешь?
- Спирт.
- Как же можно спирт в лампы! — и давай объяснять.
- А не  умрем? —  говорю.
- Не умрем.
- Ну, и что?
- Ничего. Ни  одна  лампа   у  меня  с  тех пор  не  горела.

Человек не спускается в кубрик. Он на борту и втихо­молку поет. Мурманск оделся горами. От него ничего не осталось. Горы заменяют друг друга. Невыносимо безжизненные, они расступаются, отдавая пространство за­ливу. Разве можно жить в подобном краю? К горам прижимаются домики. Едва отделимые от гор­ных  покровов.    Серые   деревянные  пятна.
—  Финны, — сообщил капитан, — рыбачат.
Значит, и здесь трудятся, борются, любят. И кому-то берег залива становится родиной. В этих окатах хра­нятся чьи-то воспоминания детства. Кто-то не сменит неприглядные волны, полные шума и холода, на щедрую праздничность юга.
Волны подкатываются под днище «Маргита». Прочные длинные волны. Они рождаются медленно и нависают над палубой. Покатые ямы распахиваются у бортов. Ле­нивые горы воды, загибающиеся на вершинах нарядными гребнями. Игрушечные головки уток истыкали воду. Им уютно. «Маргитовский» пес лает, готовый бежать по воде. Утки взлетают и снова садятся на волны, как на подушки.
Журналисты с зелеными лицами бродят по палубе. Мачта вертится в воздухе. Океан перекладывает судно то поперек, то в длину. Ветер ложится на тело холод­ным компрессом.
- Ну как? — голос капитана  стучится  сквозь ветер.
- Плохо,  капитан! — кричит журналист.

И океан, окончательно сладивший с берегом, отдавливает его назад и входит в глаза во всю ширь.
Остров Кильдин ползет к «Маргиту» огромным китом. Бока его вздрагивают от прибоя. Океан швыряет в него вагоны воды. Состав за составом в высокую плоскую морду.    Крушение   поездов   непрерывно.    Щепки   пен  валятся в камень. Остров Кильдин привык. Его отношения со штормом испытанны, давни.
Вверх и вниз, с борта на борт. Так же здесь кувыр­кались норманны в гнутых судах. Так же, черпая пару­сами безгранично раскинутый ветер, прыгал в еле норвежец с семьей. Тот, решивший, что остров пригоден для жизни, Эриксен, проложивший впервые дорогу «Маргиту».
Нет, дорога Эриксена не видна на волнах. Отпечаток его елы рассосался бесследно. Человек, стоящий на палубе, ничего  не  знает  об  Эриксене.
Он видит, — бухта раздается широкой дугой. Заносит в сторону длинную линию мыса. Мыс, вставленный в море, как черное лезвие. Вдоль бухты придавленные ветром домики. В бухте скачут бота рыбаков. «Маргит» раздвигает бота. Якорь грохочет. Унылой протяжной сиреной «Маргит» окликает поселок. Люди в поселке разбужены. Сирена глушит их сны. Люди тянутся к окнам. — Это «Маргит», — говорят они дружелюбно. «Маргит», привозящий товары. Вестник с суши. Знако­мый «Маргит». Люди рады. Их остров не одинок. «Маргит» — кусок Мурманска, частица Архангельска. Может, привезены письма? Частица Москвы добралась на «Маргит» листами столичных «Известий».
Фигуры на берегу чернеют, торопятся. Лодка бьется в волнах, желая от них оторваться. Лодка рядом с «Маргитом». Журналисты тащат багаж и камнями валятся в лодку. Человек следит за разгрузкой и курит. Он еще не приехал. «Маргит» для него — переход от работы к  работе.
Солнце уже высоко, полярное и обветренное. Мастер­ская в Териберке. Где это? Холодно, северно? Нет, ничего. Место, где можно работать, всегда сродни че­ловеку.

НОША

Все было заполнено Кильдином. Остров врастал в них двояко: не­посредственно и через рассказы, которые тут же сочинялись о нем и прочитывались.
Уже многое стало знакомым, уже безошибочно отличали они шум прибоя от ветра, а «Маргит» не возвращался и не показывалось дру­гое судно, чтоб увезти их обратно в Мурманск.
Эту ночь спалось плохо. Писатели ворочались на овечьих шкурах, курили; изредка вставал кто-нибудь, подходил к окну и долго вгля­дывался в солнечную ночь.
Близ часа послышался треск мотора. Все трое быстро и неслышно вскочили. Взъерошенный простынями пол; у трех окон три белые тени...
— Маргит!
Треск нарастал. Казалось: то погружается он в глубокую воду, бур­лит; то взлетает опять на вышку волны, взметая звуками брызги. А когда стало видно, когда показался какой-то человек на берегу,— ни «Маргита», ни Мурманска: в бухту вошла рыбачья ела. Никуда не уйти от себя самого, не покинуть дела, порученного жизнью. Они легли. Кильдин отступил. В закрытые окна так близко, так ощутимо, лучами забот, протягивался Ленинград. Дом Печати. Издательство. Приезд московских друзей... Литература. Иным рецензентам кажется, что литература — дрова, которые можно колоть любым топором и поджаривать на любом огне... Пустое и жалкое племя ругателей! Им хорошо — отругал да забыл, к жене пошел или в киношку, а ты помнишь; ругают ли тебя, хвалят ли, все равно несешь литературу, бережешь ее, как самую дорогую к пле­чам прикованную ношу. Как забор афишами, облепят тебя незаслу­женными кличками, а ты одно кличешь: придите слова-помощники, придите слова-строители, и станьте слова, как вся страна... Кто же позволил ругать им, если нет у них боли за слово?
— Друзья, что вы скажете о литературе?
Первый. — Об одном горюю: плохо мы пишем. Рабочий Сельмашстрои возводит, а мы по-прежнему домики с резными крылечками.
Второй. — Да, отстаем. Надо вкопаться в дни, как в сырую глину. А дни наши походят на Хлебникова: камни, медь, комар на болоте, строящиеся заводы. Жизнь выкидывает крупный материал. От му­жественного соприкосновения с ним рождается новое сознание. Помните, как стучали в порту молотки, как вздымалась по дороге стружка? Жизнь воинственна и нагружена, а писатель легок и сми­рен. Он завяз в двенадцатом веке, — отсюда благополучный стиль и полное безветрие в идеях. Нельзя орудовать словами стариков в молодое время. Земли и железа не хватает словам.
Третий. Верно, брат, верно! Не умею я говорить, а так. Для чего произошла революция? Чтоб в десять раз превзойти во всем дворян и буржуев. Чтоб была литература звончей копыт и краше солнца... Взять хотя бы меня. Я от сохи пришел, начинаю кое-что понимать, и вот мои литературные учителя. Они вернулись с полей классиков и  привезли немало снопов. Будто и золотятся снопы, а посмотришь и страшно: снопы без зерен.
Но тут другое еще — больно холодно и безрадостно пишут. Что-то незаметно ни любви к людям, ни дружеской привязанности. Верно, что класс против класса, буржуя не полюбишь, а внутри? Почему внутри класса, к своему же брату, так сухи мы и недоверчивы? Ты понимаешь, дружеского слова хочется, чтоб беречь его и жить с ним. Второй. Пора поднимать литературу на высокие токи. Это ратное поле, где бьются века, системы идей, обычаев, вер; где сшибаются лбами и взаимодействуют земля и культура, сегодняшний день и древний Египет, выковывая завтрашнее тысячелетье. ...Они заснули только к утру, и ненадолго. В окно постучал сы­нишка местного кооператора:
— Папа велел сказать, что пришел бот.

ТИШИНА

Покинув Кильдин, писатели рассеялись по Мурманской железной дороге. В книге наступила тишина. Долго ли, коротко ли продол­жалась она, — наконец всколыхнулось и давай покидывать веселыми словами.
«Глубокоуважаемые и нещадно любимые, друзья-товарищи кильдинцы! Ну, просто не могу не поделиться с вами восторгами. Уехали это вы тогда на остров, я поглядел на погоду и, недолго ду­мая, махнул в старую Колу, что под Мурманском... Какое место! Какие колхозницы там, какие сарафаны, какие песни поют в празд­ники и в будни...  Да вот прислушайтесь.
Ярослав-город   хорошо   стоит.
Хорошо   стоит   испостроившись,
Выше  Киева,  краше   Питера,
Пример   матушки   каменной Москвы…
В один вечер исписал я всю тетрадь кругом и целиком, что на языке нашего очкастого друга — три четвертых печатного листа... Тетрадь прилагаю. Но это не все. Вернулся из Колы, слышу раздается за стеной спор­ный разговор. Поной, Иоканьга, Поной, олени... Знаете ли вы, что такое олени и где находится становище Поной? На самом бую, на самом краю Кольского полуострова... Уймите свою зависть: я в Поное! В этом же гигантском конверте найдете мое путешествие на Поной, изложенное дневником.
Крепко обнимаю, желаю вам повстречать зеленую   травку,   которой здесь  не  приметно,  заработать на брата по 200.000 печатных  зна­ков и т. д. Как только прибудет пароход, сразу падаю в него... Встречайте!».

ЗАВОЕВАНИЕ  КИЛЬДИНА
ПРАРОДИТЕЛИ

Эриксен плыл на север вдоль норвежских родных берегов. Беременная жена помогала ему передвигать паруса. Ма­ленькие Карл и Людвиг сидели у кормы на куче веревок. Незаходящее солнце вертелось в небе, как колесо, пере­ходя с юга на запад, с запада на север, с севера на вос­ток и снова на юг. Давно уже пропали ночи, сумерки, зори — ясный вечный день тянулся над океаном. Иногда мгла заволакивала солнце. Начинался шторм. Эриксен спускал паруса и садился за весла. Жена ведром вычерпывала воду, которая обрушивалась в лодку с каждой волной. Карл и Людвиг лежали ничком на днище, стараясь не вывалиться. Эриксен греб против ветра — если держать лодку против ветра, ома не пере­вернется.
Так продолжалось по несколько  суток.
Шторм утихал. Эриксен ставил паруса, и лодка шла дальше на север.
Наконец обогнули Нордкап — самую северную оконеч­ность Европы — пошли на восток. Здесь начались места, совсем неизвестные Эриксену. Потянулись без­лесые горы Кольского полуострова, полосатые от снега, лежащего  во   всех  углублениях.
Пересекли узкое горло Кольского залива, не заходя в него. Еще одни сутки в океане — и увидели бурую от мха огромную лысую скалу - остров, носящий у лопа­рей название Кильдина. Вряд ли Эриксен знал, как он называется.
Лодка пошла проливом между островом и материком. Горы — то как рыжие драконы, то как корабли, то как свиньи, то как женские груди — были теперь с двух сторон. Кильдинский берег отодвинулся, образовав круглую бухту, отделенную от океана низкой плоской косой. На самом конце этой косы, на узком мысу стоял деревянный крест. На перекладине, креста было выре­зано славянскими буквами: «Исус Христос царь небесный господь  бог  наш».
В те давние времена эти кресты служили поморам мая­ками. Остров Кильдин был необитаем. Но изредка жители берегов Белого моря посещали его, чтобы рыбачить в окрестных водах. И чтоб легче находить вход в бухту — поставили на мысу деревянный крест.
Эриксен ввел свою лодку в бухту. Он нашел то, чего искал. Бухта со всех сторон огорожена от ветров и пу­стынна.   Здесь можно  поселиться.
На берегу у самой воды он выстроил дом из наносного леса, выброшенного волнами на побережье острова. В первые годы дом этот был больше похож на обита­лище зверя, чем на жилище человека. Но и в этом жал­ком доме была та сияющая чистота, которую можно встретить   только   в   домах   скандинавов.
Так лет шестьдесят тому назад на этом мерзлом острове появился человек.
Эриксен и жена его и дети зимой и летом, весной и осенью ели треску.
Ловил ее Эриксен древним, первобытным способом: он выезжал в море во время путины, когда треска идет по дну океана сплошной стеной. В лодке его был большой острый крюк на длинном канате. Эриксен бросал крюк в воду и волочил его в глубине. Крюк протыкал треску, нанизывал рыб на себя. Эриксен вытаскивал крюк, сни­мал с него рыб и греб к дому.
Каждый год жена его рожала ему детей, здоровых и крупных. Наконец у Эриксена стало пять сыновей, а до­черей еще больше. Сыновья, подрастая, начали помо­гать отцу ловить треску. Были они высоки ростом, широкоплечи, голубоглазы и круглолицы. Когда Карлу, старшему сыну Эриксена, пошел двадца­тый год, он взял лодку, поставил парус и отправился по океану в Норвегию, в город Тромсэ. Оттуда вернулся он через несколько месяцев, везя в своей лодке молодую жену.
Рядом с отцовским домом Карл построил свой дом, как строят в Норвегии, не из бревен, а из досок. Чтобы по­лярный холод не проникал внутрь, он клал доски в три слоя и так, что щели не приходились одна на другую. Потолки и стены он выкрасил в желтый цвет, двери в красный, печь в  синий.
На другой год в Тромсэ отправился Людвиг. Но кроме жены он привез оттуда огромный рыбачий ярус.
Ярус в свое время был переворотом, целой технической революцией во всем рыболовстве Ледовитого океана. Устроен он так: между двумя плавающими буями натя­гивается канат, от которого вглубь океана свешиваются пучки длинных, топких веревок. На конце каждой ве­ревки — крючок. На каждом крючке наживка — малень­кая рыбка мойва. Пучок веревки называется тюком. В тюке сто сорок крючков. В ярусе сотни тюков. Во время хода трески редкий крючок остается незаглотанным. В удачную ночь одним ярусом можно извлечь из моря  целые тонны  трески.
Мог ли с ярусом состязаться способ ловли — протыка­ние рыб большим острым крюком? Ярус стал стреми­тельно распространяться по всем рыбачьим становищам океана.
Мало-по-малу все сыновья старого Эриксена побывали в Тромсэ. И после каждой поездки на Кильдине стано­вилось одним домиком больше.
Но дочери Эриксена не ездили в Норвегию искать жени­хов. Женихи нашлись здесь же, на родном Кильдине. Каждую весну, в июне, в Кильдинскую бухту приходили десятки поморских суденышек с Белого моря. Поморы шли сюда на ловлю трески; но кроме трески находили здесь полных и крупных норвежских красавиц.
Женившись, они оставались на острове и строили дома. Так на Кильдине, кроме Эриксенов, появились Сладковские, Юрьевы, Зимины. Росли их дети. Образовалась особая кильдинская раса — русско-норвежцы.

ЭПИМАХ   МОГУЧИЙ

Старый Эриксен-прародитель, и его жена-прародительница старели, дряхлели и умерли, окруженные детьми, внуками, правнуками. На мысу, возле древнего креста, служившего когда-то маяком, появились два новых. Теперь уже почти все ловили треску ярусами. Для яру­сов требовалось множество наживки — мойвы. Мойва — мелкая   морская   рыбешка,   заходящая   по   веснам   целыми косяками в реки метать икру. Там, в устьях рек, ловят ее неводами и отвозят в становища, чтобы сажать на крючки  ярусов.
И от хода мойвы стал зависеть лов трески. Бывали годы, когда трески в море очень много, но мойвы нет, и нечем  наживлять яруса.
Рыбакам, промышлявшим ловлей трески, доставляли мойву купцы. Купец назначал цену, и рыбак должен был платить столько, сколько он попросит. Купцом был и Эпимах Могучий. Родом он простой помор — рыбак с Онежской губы Белого моря. Ловил он сельдь и треску, как все поморы, но мало-по-малу, разъ­езжая по рыбачьим становищам, стал он брать с собой на продажу то ярус, то муку, то наживку.
Заезжал он иногда и на остров Кильдин к потомкам нор­вежца Эриксена.
Он привозил на своем просторном купеческом боте все, что нужно рыбаку: и холстину для парусов, и веревки для сетей, и наживку, и сапоги, и ситец рыбачке на платье, и пряники детям. А взамен получал треску и увозил ее в город Архангельск.
Дорого брал с рыбаков Эпимах за товары, и дешево до­ставалась ему треска. И все же рыбаки обращались к Эпимаху чаще, чем к другим купцам. Потому что Эпи­мах верил в долг.
Если буря вначале путины сорвет у рыбака ярус и уне­сет в море — рыбак разорен. У него нет денег купить новый  ярус. Вот  тут-то   его  и  выручал  Эпимах  Могучий.
- Покупай у  меня  ярус, — говорил ему Эпимах.
- Купил бы, — отвечал разоренный рыбак, — да нечем платить.
- Ничего, бери. — говорил Эпимах. — После заплатишь. Я тебе верю.

Рыбак брал ярус и выезжал в море. Когда же он воз­вращался в становище с треской, к нему приходил Эпи­мах за долгом. Торговаться не полагалось. Рыбак пла­тил столько, сколько с него спрашивали — втрое до­роже, чем стоил ярус.
Бывали годы, когда трески было мало. Бывали годы, когда мало было мойвы и нечем было ловить треску. Тогда  наступал голод.
И на помощь  опять  приходил  Эпимах. Он  снабжал  ста­новища  в  долг  мукой,  сахаром,  солью,  табаком.
— Расплатитесь, когда промысел будет получше.
Когда   же   треска   приходила,   нужно   было   платить Эпимаху за  все  взятое  у него  но  тем ценам,  которые  он  сам назначал.
Вскоре все становища океана оказались в невылазном долгу у Эпимаха Могучего. А Эпимах все богатеет. У Эпимаха уже целый флот. Парусные боты его не удовлетво­ряют — торговля разрослась — и он заказывает себе в Норвегии моторные боты.
Наступил девятьсот четырнадцатый год. Мировая война. Русскому правительству не хватало хлеба для прокор­мления армии. И оно заинтересовалось далеким Ледо­витым океаном, где в таком изобилии водится треска. На поднятие трескового промысла правительство выдало дотацию — сто тысяч рублей. Кому же достались эти деньги? Трудолюбивым упорным потомкам Эриксена, запутавшимся в сетях Эпимаха? Нет. Деньги были вру­чены Эпимаху Могучему.
И потомки Эриксена стали подумывать о переселении на какой-нибудь другой остров, еще более пустынный и ди­кий, чем Кильдин, — такой, до которого не достанут щупальца   Эпимаха.
В ГОСТЯХ У ЭРИКСЕНА
Мы приехали на остров Кильдин через шестьдесят лет после того, как на него впервые ступила нога старого Эриксена.
Вокруг бухты, у самой воды, полукругом стоят одинакосвоими неистовые круги в бледном солнечном утреннем небе. Всю ночь был шторм, и рыбачьи суденышки расплясались  на   якорях.
Вокруг бухты, у самой воды, полукругом стоят одинако­вые дощатые норвежские домики. Каждый глядит в океан двумя квадратными оконцами. Сразу за доми­ками подымаются ступенями горы. Восемь ступеней. Склоны   гор   оттаяли  —  еще бы, ведь июнь на   носу  — но на ступенях лежит глубокий снег. И кажется, будто каждая гора восемь раз опоясана белыми поясками.
Нас всю ночь качало, трясло и крутило. Мы мерзли всю ночь в демисезонных пальтишках на палубе, нас поли­вало водой — волны плескались через борт — нас обве­вал могучий ветер, пронзительный и резкий, дующий с полюса, который отсюда не так уже далек. Мы бросаем наши узелки и корзины в лодку, которая должна нас отвезти на берег вместе с баранками и керо­сином.
Вот мы в лодке. Гребут двое бородатых. Они что-то кричат нам, но ветер мешает расслышать их слова. Мы сидим на прыгающих скамьях, стараемся не потерять равновесия и с жадностью смотрим на приближающийся берег, где не будет качанья и где мы надеемся найти тепло.
Мы пристали возле старой брюги. Брюга — деревянный помост на сваях, нечто вроде пристани, до того пропах­ший треской, что к нему трудно подойти. Песок хрустит под сапогами. Шестой час утра. Мы, продрогшие до костей, стоим на берегу с корзинами в руках и тоскливо вглядываемся в домики. Но домики еще спят, двери закрыты, нигде не видно ни одного человека.
Спрашиваем одного из наших бородатых перевозчиков, не знает ли он какой-нибудь приют.
—  Не знаю, — говорит он. — Здесь жилкризис. И  уходит.
Жилкризис!   В Ледовитом океане — и там жилкризис!
Вдруг мы заметили человека в овчинном тулупе и мехо­вой   шапке, который   приближался   к   нам, вглядываясь в  наши  лица.
—  Нет, не те, — воскликнул он наконец. — Ведь вы не насчет  иода,  товарищ?
— Нет, не насчет иода, — ответили мы, недоумевая.
Он был явно разочарован. Те, кого он пришел встречать, не приехали.
Мы поспешно объяснили ему, кто мы такие, и спросили — нет ли в становище горячей печки…
Он задумался. Это  был  добрый знак.
— У меня есть помещение для рабочих, — сказал он наконец. — Но, во-первых, там холодно, как на улице, а во-вторых, полно. Сам я живу в одном норвежском доме. Но у меня комната без печки и никогда не отапли­вается. Вот, разве, хозяева мои пустят вас в свою ком­нату  погреться.
Он повел нас между домов, по единственной улице ста­новища.
Улица усыпана крупной морской галькой. Ее никто не мостил. Здесь было когда-то море, и галька принесена сюда волнами.
Наш вожатый распахнул дверь.   Двери тут не запираются. На Кильдине воров не бывает.
Мы вошли в дом Карла Эриксена.
Нас встретила хозяйка — тонкая высокая пожилая нор­вежка в вязаной теплой кофте. Хозяин еще не выходил из спальни. Нас ввели в большую комнату, которая слу­жила одновременно и кухней, и столовой, и гостиной. Посреди комнаты топилась черная железная печка. Мы обступили ее. Хозяйка подложила в топку торфа, наре­занного  ровными  кирпичиками.
Торф — единственное топливо на Кильдине. Кильдин — остров безлесый. Прилегающие к океану части материка тоже  совершенно   голы.
К удивлению нашему, хозяйка нисколько не заинтересо­валась тем, кто мы такие и откуда явились. Она принесла нам стулья, усадила нас вокруг печки и стала кипятить для нас воду в большом чайнике. Мы пробовали с ней заговорить, но она не ответила, и мы решили, что она не говорит по-русски. Но когда чайник вскипел, она вдруг сказала:
— Я была Тромсэ. Много лет назад. Знает Тромсэ?
Она, видно,  хотела  дать нам понять,  что  не  всю  жизнь прожила  на  острове, затерянном в  Ледовитом   океане, и знает кое-что о том огромном внешнем мире, из которого явились мы.
С нашим проводником, довольно угрюмым средних лет человеком, мы познакомились сразу, едва пошли. Он сам представился:
— Степан Захарыч. Начальник разработок йодных во­дорослей на острове.
- Смотрите, здесь даже электричество! — воскликнул я, удивленный, заметив электрическую лампочку, вися­щую над печкой.
- Это Пушторг провел, — мрачно и неохотно сказал Степан Захарыч. — Поставил моторчик и осветил все селение.   Им некуда  денег девать. И видя, что мы не в состоянии разделить его мрачности по поводу такого благодетельного поступка Пушторга, прибавил:
—  Вот мы устроим здесь целый город — дома, общежи­тия, сушилки, фабрики.
Нас усадили за столик возле окна. Столик покрыт чи­стой скатертью. Оконце совсем маленькое, напоминаю­щее пароходный иллюминатор. Оно до половины за­крыто кисейной занавеской. Если отодвинуть край зана­вески, видны волны, мыс с деревянным крестом на конце и пляшущие мачты лодок.
Мы долго пили чай, согреваясь. Хозяйка ни за что не садилась с нами за стол, как мы ее ни упрашивали. Наконец, пришел и хозяин, сам Карл Эриксен, старший сын прародителя — высокий плечистый старик с колю­чей седой бородой вокруг голого подбородка. Шея его обмотана пушистым вязаным шарфом. Он улы­бается нам, но молчит. Русский язык ему знаком еще меньше, чем его жене. И тоже не хочет садиться с нами за стол.
—  У вас есть дети? — спросил я, чтобы нарушить мол­чание, от которого нам становилось неловко.
Хозяйка поняла.
—  Дети далеко, — ответила она. — Одна дочь в Мур­манск. Комсомол. Совпартшкола.
Муж закивал головой и посмотрел на нас с гордостью. После чая хозяева повели нас по деревянной лестнице наверх и показали комнату, которую мы могли бы занять в их доме. Комната имела обжитый и уютный вид. В углу стояла кровать, покрытая одеялом. На стенах были но­венькие обои с цветочками. Висели открытки, чистые и новые, будто вчера купленные. Не хватало только пу­стяка — печки.
В комнате, нетопленной всю полярную зиму, стоял мороз. Мы подняли воротники пальто.   За стеклышком окна плескались угрюмые волны, напоминая о бессонной холод­ной ночи на палубе.
Делать было нечего. Мы оставили у Эриксенов свои кор­зины и пошли бродить по становищу с тайной надеждой найти себе пристанище потеплее.

ПОИСКИ   ТЕПЛА

Возле каждого дома длинные тонкие жерди, на них нанизаны отрубленные рыбьи головы. Остекленевшие выпученные глаза трески и палтусов провожают каждый наш шаг. Головы эти здесь сушат, а потом отвозят в Мурманск и там, на фабрике, мелют в муку, вырабатывают прекрасное удобрение.
Прежде рыбьи головы выбрасывались в помойки.
За каждую голову фабрика платит по две копейки.
Сушка рыбьих голов — женская работа.   Ею занимаются жены рыбаков.   Это дает им небольшой, независимый от мужей  заработок.
Мы заходили из домика в домик. Нас встречали где по-норвежски, где по-русски, а чаще на обоих языках сразу. Мы опрашивали: нельзя ли где-нибудь переночевать в тепле и под крышей.   Всюду все углы были заняты.
—  Ведь сейчас сюда со всех становищ съехались. Здесь ход трески лучше, — объясняли нам, извиняясь. — Да сколько йодных рабочих понаехало. Да десять человек надсмотрщиков за песцами. Рады бы вас поместить, но — сами видите — негде.
Отчаявшись,     мы     решили     обратиться     за     помощью к   властям.
— Где   сельсовет?  —  спросили мы встречную женщину.
—  Сельсовет? А вот он сушит на берегу свой ярус.
Мы, по городским понятиям, надеялись увидеть здание, а не человека. На Кильдине Сельсоветом зовут молодого, но уже бородатого рыбака из поморов, среднего роста, светло-русого и молчаливого. В сущности он председа­тель сельсовета, кроме него есть еще секретарь и член.
Но в представлении кильдинцев он вмещает в себя весь сельсовет.
Он недавно вернулся с рыбной ловли и выслушал нас у воды, стоя возле яруса, развешенного на жердях для просушки.
- Вы у Сладковских были? — спросил он.
- Нет.
- А дети не помешают  вам писать?   Там  много  детей.
- Конечно, не помещают…
- Ну, пойдемте.

Он повел нас среди ярусов, домов, перевернутых лодок и жердей с рыбьими головами.
Из окна глянула на нас целая стая голубых детских глаз. Председатель открыл дверь. В лица нам дохнуло чистым домашним теплом.
Хозяева поднялись с табуреток, и головы их ушли под потолок. Это была пара великанов, и мы четверо, с пред­седателем во главе, подняли лица вверх, как ребята, раз­говаривающие со взрослыми. Поздоровавшись, предсе­датель  объяснил, кто  мы такие.
— Вот что, Евгений Николаевич, нужно их устроить, у тебя три теплых комнаты.
Великаны задумались.
- Вы оставили вещи у моего дяди? — спросила нас ве­ликанша с сильным норвежским акцентом.

Оказалось, она племянница Карла Эриксена. Дочь его покойного брата. Значит, дети, стоящие кругом у наших ног, — побеги все того же дерева, потомки того же слав­ного  кильдинского прародителя.
- Ладно, — сказал хозяин, — оставайтесь. Но кроватей у нас нет.   Придется спать на овечьих шкурах.

Так мы поселились в чистеньком домике великанов.

 

ДОБЫТЧИКИ ВОДОРОСЛЕЙ
(рассказ   писателя   в   очках)
ПРИБОЙ

Много ли человеку земли требуется?
Небольшая подкова вкруг полярной незамерзающей га­вани, чтоб выстроил он крашеные домики, стал спокой­ствие копить, обручаться с норвеженками, рожать краси­вых детей и ловить треску. Везде можно жить и везде есть люди, не хуже нас.
Вот я попал на остров Кильдин, на семидесятый градус северной широты. Голо здесь, ни ветки, только океан­ский ветер глухо ворошит зыбучий мох. И на этом ка­менном отшельнике я натолкнулся вдруг на редчайшую добычу.
Дело началось с утра. Под окнами кудахтали песцы, на жердях сушились головы палтусов, хозяйка парила ка­као. По тому, как бесшумно висело белье на проволоке, я увидел, что ветра нет. И все же беспрерывно, неот­ступно натекал шум. Будто крошились сухие льдины, истаивали. Слышались   выстрелы.
Не торопясь натягиваю на плечи пальто, иду. Вижу чу­гунные  отроги воды. . .   Прибой!
С океана длинными поперечными стогами подступают валы. Выделяю один, чтоб лучше разглядеть. Вот он поднимается, пухнет, у самого берега лопнул, стреми­тельно раскручивается и клубами, кусками свинца ру­шится на берег. Вот другой. Шипя отжимает уступчи­вый берег, — и гулко откатывается, гоня в морс тяже­лые, отгравированные камни, как легкие груши. Все время: ручьистый треск, выстрелы, мятель брызг. Новый вал уже бьет через меня. Уши и карманы полны водой. Слетела кепка, на сапогах вздуваются, гаснут пузыри пены . . . Так вот она где, водная стихия! Вот где вечное угрюмое беспокойство, вечное движение омутных глубин! Океан наступает со всех сторон, шумит, потря­сает столбы земли. Но не так легко расшатать их. На круглобоком ботике выезжают рыбаки, бот летит на косой отрог, развеваются парус и песня.

ФОРМЫ ТРАВ

Причудливые камни морских берегов уже описаны не раз. Моя нога погрузает в другое — в сырые кустистые водоросли. Проседает до самой земли, идти трудно, а кругом — невозможный тягостный запах. Но что это? Лежат носилки: кусок невода на двух пал­ках, валяются грабли и железные вилы.
Пахнет  сеном  над  лугами . . .
Никакого сена, никаких лугов, а пахнет (я различаю уже) илом; и больницей. Здесь работают люди, что они рабо­тают и где они? Или праздник? . . Грабли и вилы на густых водорослях  сохнут и  отдыхают.
Пробую догадаться, — в голове никаких догадок. Вижу, что морскую капусту подтаскивают на носилках, перево­рачивают и сушат, но этого мало. Вижу окурок папи­росы «Сафо», значит есть здесь и приезжие. По берегу дуги следов. Скручены, перекручены, однако никуда не ведут, — работа вполне замкнута на этом участке.
Может быть, подскажут сами водоросли, — надо разгля­деть. Наклоняюсь. Толстый стебель впился, просверлил корешками камень (какая жажда жить!), камень дом его, почва, вместе с домом его выметнул на берег океан. На нем листья — пучек клеенчатых сафьяновых ремней. Как набор богатой шлеи или уздечки. А там просто ле­жит шершавая рыбья кожа, снятая со спины. Третья во­доросль: черные траурные кустики, как обои в комнате меланхолика.
Беру их в руки, ломаю, водоросли толкают меня на раз­мышления. Эти формы я где-то однажды встречал. Пер­вая напомнила новую клеенку в комнате моей знакомой, эта—тихую рябь ночью на Ладожском озере, эта—горелый придорожный куст из раннего детства. Куда ни пойди, встретишь знакомое, отпечаток его ощутишь на себе, себя на нем… Водоросли подсказывают мне о разностном единстве мира, в самой природе вещей заложен социализм.
— Эй, молодка, кто  тут  работает?
Она походит на любую гамсуновскую фрэкен и русский язык понимает слабо. Улыбается. Показывает на домик с красной крышей.
— Степан Захарич. Главный.
Ну, раз главный, хорошо, — он расскажет мне о морских добытчиках.

ПРИКАЗЫ

Домик, как все домики на острове Кильдине. На стенах корабли под стеклом. Христос масляными красками, и тропические олени, если такие есть. Чистота... Хоть воду  с   пола пей.
Степан Захарович пил чай, закусывая мармеладом и ба­ранками. Рядом лежали — коробка «Сафо» и два мали­новых приказа. На нем были сапоги чуть не до самого горла, — архиболотные. Кстати о сапогах.
Не снабди нас тогда Севзапторг сапогами, пришлось бы мне на Кильдине пребывать в обществе одних лишь до­машних хозяек. В конце мая я застал там ноябрь, а на бурых горах ледяные подтеки снега.
Степан Захарович показался мне человеком упрямым, — так и всаживался подбородок в грудь, — и подозритель­ным. Первым  делом  он  спросил,  откуда   я.
- Езжу, — говорю, — по  хорошим  местам,  после  буду писать.   Очень уж меня заинтересовали ваши водоросли. Убедившись   таким   образом  в   моей   легальности,   Степан Захарович разговорился.
- Да, хороши водоросли, а веками, как говорится, гнили без толку. До революции у нас этого промысла не было, иод доставали из-за границы. Думали было один заво­дишко и тот развалился. При соввласти принялись. Сам я из Архангельска сейчас, там работы эти с двадцать ше­стого года. Изыскания велись, теперь завод. Пригляды­вался на острове Жижгине, вникал, пристрастился к делу. Тут с двадцать первого года еще, когда я работал в Мурманском исполкоме. Появился один профессор, как говорили у нас, с проблемами. Проблема йода, про­блема сахара. Толково говорил, образцы водорослей показывал. Ну, мы и пошли навстречу. Дали денег, про­фессор — поплыл. Поплыл, поплыл, так и уплыл... По всем видимостям  —  авантюрист. А идеи запали нам в голову. Сейчас я от Ленинградского Производсоюза…

Да вот, глядите.
Он отодвинул чашку, придвинул ко мне приказы.
Первый:
«Срочно. Выписка из протокола, № 44, Заседания Экономического Совета РСФСР, от 26/4 1930 г. о производстве йода в РСФСР.
5. I. В соответствии с постановлением Совета Труда и Обороны, от 1-го марта 1930 г. о производстве йода в Союзе ССР (Пр. № 12/465, п. 6 прил.) определить программу йодного производства до конца 1930 календарного года в размере не менее 8.000 кгр. йода в Север­ном и не менее 3.000 кгр. йода в Дальне-Восточном краях».
Дальше предлагалось такому-то учреждению, такому-то... Форсировать. Создать условия. В спешном порядке обеспечить. Но остров Кильдин в приказе не упоми­нался, и потому я перешел к другому, — Мурманского исполкома.
«Из доклада Ленинградской экспедиции по организации йода на Мурмане (Заседание Президиума Мурманского Окружного Исполни­тельного Комитета, от 7 мая 1930 г.)
...Результатом произведенного обследования и опроса местного на­селения является принятое экспедицией решение установить базой для работы, в первую очередь, остров Кильдин, с прилегающими к нему, удобными для сбора, сушки и пережигания местами, и на Западном побережьи Цып-Наволок на Рыбачьем полуострове. Остров Кильдин экспедиция считает нужным признать основной базой, как наиболее, во всех отношениях, пригодной для организации йодного производства (удобная, защищенная от штормов гавань, наиболее благоприятные условия для жилья, наличие залежей местного торфа, благоприятная конфигурация берегов всего острова для вылавлива­ния, сушки и ожигания водорослей, наличие возможности использо­вания для работы части местного населения). В процессе работы в этот же сезон будут обследованы и другие районы Побережья Кольского Полуострова. Намечено до конца 1930 г. выработать йода 2.000 кгр., а в 1931   г. до 12.000 кгр…»

- Ничего еще не сделано, — сказал Степан Захаро­вич. — Неделю, как рабочих привез. Задание прави­тельства — 2.000 кгр. С печами тороплюсь. Сушилки. А то дождь, и пропало наполовину. Водоросли эти мы сушим, пережигаем, а потом уже химическим путем пере­гоняем золу в кристаллический иод. Но не только иод. Из золы этой калийные соли выпариваются; поташ, — все вещи нужные.
- Так, так.  Завод, значит, нужно  строить?
- Надо. А тут этих рабочих не могу устроить. С квар­тирами плохо. Палаток, транспорта нет. С голыми ру­ками по острову не двинешься. Мороз, как видите, вот и ковыряемся около деревни.
- А две  тысячи?
Степан  Захарыч почесал  щеку.
- Добьюсь. Вы понимаете, мне рабочих устроить, а там я не горюю. Все в рабочем, иначе машина стоп. Соби­раемся еще косилки достать, — океан косить.
- Ваших рабочих можно  поглядеть?
- Обязательно пойдите, сегодня как раз день отдыха. Вон в том большом доме... Но нечем, говорю, похва­стать, — жидко.
Прощаемся:
—  Заходите.

КОЧЕВНИКИ

Их было четырнадцать человек. С Лены, с Волги, из Че­реповца, с Ижорского завода, из отряда погранохраны. Приветливый кочевой народ. Какая-то сила пригнала их на край света, потреплет здесь и погонит обратно. Сидит воронежский парнишка лет семнадцати, обкусывая концы струн балалайки, а тот лысый, что читает сейчас Горького,  оказывается  сапожник  из  Тулы.
— Надоело спину гнуть, захотелось хлебнуть вольного воздуха.
Все они почти не женаты. Нет связи с местами. Бездомники. Это располагает к затейливой над собой иронии:
— Была изба, да собаки съели.
А живут они и впрямь не ладно, — в двух комнатах, на зеленом крашеном полу. Тут и спят, тут и едят. Постели не прибираются, как рубинами пересыпаны крошками; к стальной подушке прислонился медный опрокинутый чайник. Что бы сказала фрау Марта, если б позвать ее сюда в гости?
— Хлев, братишка, что и говорить. Но... извинительно. Неделю всего как на острове, а на нем случись жилкризис.
Начинаются жалобы. Не горькие, без злобы, от подшуточек больше и по исконной русской   привычке.
—  Работы мы не боимся, лишь бы харч был. А нет харчу, плох и товарчик. Жалованья не хватает. Полу­чаем шестьдесят пять рублей в месяц, а банка кон­сервов — семьдесят копеек. Сам видишь, пяти не­достача.
— Тебе в бухгалтера бы, дядя Вася, больно грамоту хорошо знаешь.
- Про себя скажу, — говорит волжанин, — от водки сбежал, благо ее здесь нет. До штанов доходило. Пле­мянник мой, тот хуже пьет — литерами, а  я четвертями.
- Другой профессии, значит, ты? Зря, зря не пошел на винный  завод  следователем.

Выступает ижорец. Одет он в брезентовый плащ с ка­пюшоном, — киевский такой архимандрит. Рот все время смеется, — нет одного переднего зуба, в осталь­ной  фигуре  —  веселая  обреченность.
—  Ничего не жду от этой периодической жизни. Герман­ская война, гражданская, бог даст, турецкой дождешься. Что наша жизнь? Поесть да выпить, — тут на всем
острове, как на грех, ни одной капли. Самое дорогое — здоровье, и его последние злыдни остались. Ничего не жду. Народ нынче нотный пошел. Умирать надо, под травку. В России хоть под травкой умереть можно, тут — мох.
— Сбежим, — говорит молодой. — Тоска. Пропадешь в этой проклятой дыре.
— Но, но, ребята, расплакались! — вмешивается по­старше. — Никуда не сбежим, раз приехали. Силой никто не вез, да и сами сорвать работу не решимся. Не устроены, видите ли, мало время. А как наладимся, потеплеет, глядишь и отлегчит от сердца. Мы это понимаем, что золото вывозить за границу не расчет, и что иод — штука важная. Сам другой раз палец порежешь, а смазать нечем. Ребята по другому скучают, уж очень легкая работа. Шевели граблями, — это и женщины могут и подростки. С другой стороны: деньги брошены большие, а сделано немного. Сидим на одном участке, переливаем другой раз из пустого в порожнее. Степан Захарович   бегает,   но   никак  не   добьется бота   хотя   бы.
А брать даром деньги и делать вид работы нам не хо­чется.    
Очень хорошо, что этим кочевникам даже не хочется впустую проскакать жизнь, делая всего лишь «вид ра­боты». Очень хорошо, что иод для них не хозяйское дело, а свое. Пусть ворчат, пусть уедет часть обратно, — это никак не грозит нашей социалистической промыш­ленности.
Они угощают меня махоркой, я их папиросами. Говорим о том, о сем, рассказывают «случаи из практики», рас­спрашивают о ленинградских заводах, ночлежных долгах, что «в кино показывают» и «как с продуктами».
— Тут другая еще загвоздка, — вставляет лысый сапож­ник, — на острове песцовый заповедник. Ежели мы завод, то они против. Вредить будто бы станет песцам, особенно во время помета, и песцовый директор не прочь нас выжить.
Все это неважно, — договорятся! и песцы нужны, и нужен иод... У советского жителя не мало ран. Но и побед! — не будет завода в Кильдине, будет в Цып-На-волоке, а вылавливать водоросли близ Кильдина и на берегах его никто запретить не может. Дело начато, задание дано — так или иначе выполнят. Я ухожу от рабочих с хорошим чувством. Мы желаем друг другу удачи:
— Может встретимся, — говорят. — Гора с горой не схо­дится,  а  человек  с  человеком... Счастливый  вам  путь!

 

ЗАМЕТКИ О СЛАДКОВСКИХ, О БЕГЛОМ ПРЕСТУПНИКЕ, О ПОЛУНОЧНОМ СОЛНЦЕ И О РЫБАЧЬЕМ КОЛХОЗЕ
ИЗ   ЗАПИСНОЙ   КНИЖКИ    КРАСИВОГО

Мы живем здесь как в санатории.
На крашеном полу — мохнатые овечьи шкуры. На шку­рах — наши одеяла. На одеялах — мы.
Над столиком Ленин с «Правдой» и руках. Над Лени­ным орел, терзающий зайца. Под ним олени в пре­красном лиственном лесу. Что представляют себе кильдинцы, глядя на этот лиственный лес? Олени им хорошо знакомы, их много в соседних становищах на материке. Но эти липы, вязы, буки должны кильдинцам казаться еще невероятнее и причудливее, чем нам кажутся леса Амазонки.
А под оленями висит барометр. Это уже не эстетика. Это рабочий инструмент. Барометр нужен рыбаку как лесорубу  топор,  а  сапожнику шило.
Возле окон на высоких табуретках в горшках стоят простенькие растеньица, бледные, чахлые, с мелкими листиками. Вряд ли кто-нибудь стал бы держать их у нас в Ленинграде. Но на голом Кильдине, где кроме мха не растет ничего, они кажутся истинной роскошью. Самое поразительное в доме — чистота полов. Сколько бы раз за день мы ни покидали дом, вернувшись мы нахо­дили пол только что вымытым. Наша великанша-хозяйка ежедневно мыла с мылом даже крыльцо перед домом.
У  нее  круглое  румяное  лицо.
— Мы считаемся середняками, — говорит она мне, с трудом справляясь с русским языком. — Но на самом деле мы — бедняки.   Все наше богатство — дети.
Она права. Трудно представить, что в этом суровом климате, где не живут даже воробьи и вороны, могли вырасти такие здоровые, развитые и веселые дети. Их пятеро.
Одну из  девочек зовут Венерой.
— Венера — норвежское имя? — спрашиваю великаншу.
— Нет,   русское,  —   отвечает   она.
— Ошибаетесь,   такого   русского  имени  нет.
Великанша   задумывается.
— Советское имя, — говорит она.

Сегодня у Сладковских с утра неспокойно.
Он ночью уехал за ярусом и не возвращается. На море шторм.
Хозяйка весь день молчалива.   Она чересчур много моет. Скоблит мочалкой пол, потолок, плиту.
Мы вышли погулять и вернулись часам к шести.
— Вас спрашивал Степан Захарыч, — говорит она нам спокойно.
Потом вдруг, с потемневшим лицом, грудным голосом:
— А моего еще нет.

Великан  вернулся  в   одиннадцатом часу  вечера,  усталый и   угрюмый.    Он   сидит    за   столом    при    свете    ночного солнца  и ест вареную треску. Жена  стоит возле  стола и глядит на него.
Оказалось, он нашел в море свой ярус разорванным и десяти тюков не досчитался. А у председателя сельсовета, с которым он встретился среди волн, пропал весь ярус.
- Яруса не могли оторваться сами, их украли вместе с  рыбой, — сказал великан убежденно.
- Кто же мог украсть? — спросил я.
- Не знаю, может кто из западных становищ. А может быть финны. Раньше они часто приезжали тайком таскать яруса. Но теперь пограничников не так легко обмануть.
Пираты существуют и в наши дни.

Когда ленинградцы говорят о полярном вечном дне, они представляют себе нечто вроде белой ночи. Но белая ночь замечательна закатом, переходящим в утреннюю зорю, белая ночь прекрасна синеватыми сумерками. А полярный день не знает ни закатов, ни зорь, ни су­мерек — солнце никогда не заходит. На него можно смотреть не мигая. И свет его только прикидывается солнечным светом, в нем тайно заключена темнота. Ложась спать, мы сдвигаем занавески, чтобы создать в комнате хоть подобие сумрака. Сквозь стены явственно слышен прибой. Можно расслышать в отдельности каждую волну.

На Кильдине забыли, что такое частник. Старики еще, пожалуй, помнят, но молодежь самое слово знает только из газет. Ни одного частника нет на острове с 1923 года. Кильдинским жителям деньги, в сущности, не нужны. Рыбак получает в кооперации все, что нужно, в обмен на рыбу. Когда рыбы нет, кооперация отпускает товары в кредит. Во время путины наоборот: рыбак сдает в кооператив несколько тонн трески, ничего не получая взамен. Он кредитует кооперацию. Зато до следующей путины он может брать бесплатно  все, что захочет.

Слово   «колхоз»   вызывает   в   памяти   трактор,   поля   без межи, обобществленный скот.   На Кильдине нет ни трак­торов, ни полей.   Однако, колхоз здесь  есть. Но   этот   колхоз   не,   «артель    по    совместной    обработке земли»,  а  «артель  по  совместному  рыбному  лову». Кильдинский колхоз, несмотря на свою молодость, имеет длинную,   тяжелую   и   бурную   историю.    Жизнь   его   про­текала   в   непрестанной   борьбе.    В   борьбе   с   косностью населения  и   бюрократизмом  учреждений.
Косность    колхоз    победил,    но    бой    с    бюрократизмом в самом разгаре.
Колхоз основали в 1927 году восемь рыбачьих хозяйств. Объединили средства производства: восемь ярусов и восемь парусных ел. Но в первую же путину выясни­лось, что количество рыбы, пойманной колхозниками совместно, нисколько не больше того количества, которое они поймали бы все, если бы ловили по одиночке. Виною были кустарные средства производства.
Колхозу необходима моторная ела. Моторная ела — трактор рыбачьих хозяйств. Она увеличивает улов в не­сколько  раз.
Тут-то и начались мытарства.   Поехали за моторной слой в  Мурманск, пошли по учреждениям.
Там  обещали  вы­дать елу через три месяца. Подождали. Поехали снова. Прежний ответ: — Погодите; месяца через три…
Время идет, приближается новая путина. Кильдинские колхозники  мчатся в  Мурманск:
—  Дайте скорее моторную елу! А то нам снова придется
встречать   путину   на   парусах.
В Мурманске удивились:
—  Где ж вы раньше были? Мы роздали все моторные
елы другим становищам.
Напрасно кильдинцы доказывали, что они приезжают уже в третий раз. Им пришлось новую путину встречать, как и первую, на маленьких тихоходных парусных елах. И с тем же результатом.
Колхозников выручил директор песцового заповедника — партиец. Возмущенный издевательством над колхозом, он сам отправился в Мурманск.
Он объяснил там, что кильдинские рыбаки находятся в худших условиях, чем рыбаки других становищ: они лишены телефона. Остальные становища соединены те­лефоном. Если где-нибудь появится треска, о ней сразу узнают в самых отдаленных частях побережья. Но кильдинцы ищут треску наощупь, в темную. Моторную елу им следовало дать в первую очередь. Подобные рассуждения мало подействовали.
—  Мы бы  с радостью  дали, да не знаем, где взять.
Предприимчивый  директор   потребовал   список   моторных ел Мурманского  округа.   И по  списку установил, что не­которые моторные елы розданы частным лицам в аренду.
Директор  перестал просить.
Он  угрожал перенести вопрос  в  печать,  довести   до  све­дения центра.
И добился своего.
На Кильдин он привез моторную ёлу.
Теперь    конец   мая.    Путина,  —  третья   путина    со   дня основания колхоза — в полном разгаре.   Вы думаете, что колхозники  плывут  сейчас  по   океану  в  моторной  еле   и растягивают свои яруса?
Вы ошибаетесь.
Колхозники сидят на берегу и чинят мотор. Им выдали елу с испорченным мотором.
Они чинят его уже больше двух месяцев и когда кончат чинить — неизвестно.
А треска пойдет снова только через год.

- Ну, как у нас в Ленинграде, земляки? Оправился уже после наводнения, что было в двадцать четвертом? Много новых домов понастроили? Теперь, поди, трамвай всюду бегает. Конки есть еще или нет? Слышал, Путиловский расширяют. А на Васильевском острову бываете?
- Вы   знаете  Ленинград,  наезжать   случалось?
- Да я и сам питерский. Гвоздильный завод на Ва­сильевском слыхали? Ну, вот я там и работал. На 3-й линии.

А мы-то приняли его за норвежца!

- И давно  вы уехали  из  Ленинграда?
- Да уж двадцать пять лет там не был. С девятьсот пятого года.

Он в самодельной шерстяной фуфайке, в болотных сапогах. Длинные рыжеватые усы его закручены. Он занят перестройкой дома. Стена снята, и в отверстие видны столы и кровати. Он стоит перед нами, держа в одной руке доску,  в другой  топор.

- Уменьшаю свой балаган, — объяснил он. — Не отопить. Дети выросли, разъехались, куда мне такой боль­шой? Разберу две комнаты и будет у меня дров запасец.
- Как вы сюда попали?
- В девятьсот пятом году людей заносило и подальше Кильдина. Меня сначала выслали в город Онегу, на Белое  море…
- За что?
- За Гапона. О девятом январе слыхали? Ну вот, и я был на площади перед дворцом со всем нашим за­водом.   Потом меня арестовали, как зачинщика, и выслали в Онегу.   Было нас в Онеге политических двадцать шесть человек. Городишко   рыбачий,   ни   чем   другим   заняться нельзя,  вот   и   я   стал    рыбачить    понемногу.    Самое    это лучшее   —  промысел.    Хоть   трудно,    но   зато   свободно. Промышляй,    как    вольный    человек.    Вышел    в   море   и плыви  куда  хочешь,  сам  себе  господин.
- Да  как же  вы на Кильдин попали?
- На Кильдин я попал позже, из Норвегии, когда уже был женат...
- Вы и в Норвегии были?
- Три года там прожил. Меня отвез туда из Онеги капитан парохода «Николай II».    Не   знаю, как теперь этот пароход называется и где он плавает, а в то время ходил он между Белым морем и Норвегией. Капитан его был наш, то есть сочувствовал революции. И начал он потихоньку сажать ссыльных к себе в трюм, человека по два, по три, и отвозить в Норвегию. Так за два лета всех и перевез.
- Двадцать шесть  человек?
- Двадцать шесть человек. Когда я приехал в Нор­вегию, у меня было тридцать пять копеек в кармане. Я не знал языка. На завод меня нигде не брали. Один старый рыбак взял меня к себе в подручные. Мало-по-малу я раздобыл небольшой бот, приобрел парус, вы­учился по-норвежски, женился...
- А потом на  Кильдин попали?
- Погодите, сейчас. Зажил я в Норвегии хорошо. Но мучила тоска по России. Не знаю, отчего тосковал; в России мне никогда не жилось хорошо. Но хотелось хоть одного русского человека повидать, поговорить по-русски. Три года промаялся. Наконец, чувствую, надо вернуться. И решил я переселиться на  Кильдин.
- Почему  же  именно   сюда?
- А куда же мне было ехать? Вернись я в другое место, меня на каторгу укатали бы. А тут была вте вре­мена такая глушь, что и представить себе невозможно. До ближайшего городового тысячи верст непроходимых болот и лесов. До Норвегии близко, сел в елу и по­ехал, — ищи тебя в океане.
- И перестали тосковать? Ведь здесь были одни нор­вежцы.  Пожалуй, уж лучше остаться в Норвегии.
- Нет, нет, все-таки тут Россия. Уж и тогда здесь жило трое русских, женатых на Эриксеновых дочках. А перед путиной собирались поморы со всех становищ. И кроме того, отсюда все русское побережье открыто, соску­чился — поезжай в Териберку, хоть в самый Архан­гельск.   Было   с  кем  поболтать  по-русски.

Он говорил охотно, со старческой важностью. Ему приятно рассказывать свою историю новому человеку. Нового человека на Кильдине встретишь не каждый день.
— А как вы теперь? — спрашиваю я. — Общественную работу ведете?   Ведь вы старый рабочий-металлист.
— Какой я металлист? Я рыбак. Если бы меня теперь на завод, я бы не знал, с какого боку к станку по­дойти. Все забыл. А общественной работой пробовал
заняться, да бросил. Не могу с нашей молодежью поладить.
Он  нахмурился.    Концы  длинных   усов   опустились.
- Вот хоть колхоз. Я разве против колхоза? Колхоз — самое важное дело. Но колхозы по-моему нужно делать разные: одни для стариков, другие для молодых.
- Почему так?
- Не могут молодые работать со стариками. Никогда не сговорятся. Молодой в одну сторону тянет, а старик в другую. У стариков опыт есть, а у молодых все хи-хи да ха-ха. Вот я, например, посмотрю на море и скажу, какая погода через час будет, какая ночью, какая завтра. А молодой разве это может? Как же нам вместе работать?
- Вот  старики  и  должны   учить  молодых.
- Это верно, — говорит он, подумав. — Я бы учил, если бы у меня характер был полегче.
Должно быть, действительно, у него характер нелегкий. Лицо  его  вдруг  становится свирепым.
—  Разве они хотят у нас учиться? Они уверены, что сами лучше нас все знают. Вот я вам расскажу, как два года назад ходил с нашими молодыми колхозниками
в  парусной   еле   вытаскивать   ярус.
Мы, конечно, хотим.
—  Утро было — прелесть, — начал он. — Океан сияет, ветерок легкий, ну чуть-чуть. Но я вижу, что будет шторм, да еще какой! Как вижу? Этого не рассказать. Тут все дело привычки. Небо синее, да не такой синевы как надо при ясной погоде. Море сияет, да не так, тускло, будто олово. И воздух густой. «Собирайтесь!» — кричу
я им на берегу. «Живее! Нужно до шторма ярус выта­щить». А они мне: «Какой там шторм!» И собираются с ленцой, еле ноги волочат. Вышли мы поздно. Но погода
все хороша. Они думают, — времени много, можно еще покататься; сидят в еле и прохлаждаются, берега рассма­тривают. Я им: «скорее, сейчас шторм будет!» А они опять: «Спятил, дядя!» Пока тихо, им все пустяки. Минут через двадцать вижу я на горизонте тучку, совсем черную. Ну, говорю, нужно домой возвращаться. После   шторма   за   ярусом   поедем.     Они   хохотать   еще громче. «Мы еще с ума не сошли. Когда еще твой шторм будет? Успеем». Только начали ярус тащить, как небо заволокло, ветер — ураган, волны выше мачт и дождь со снегом. Вот тут-то они и зазвонили: «Что теперь, дяденька, делать?» А что делать? Бросили мы наш ярус, убрали паруса и сели за весла. Попробовали подойти к Кильдину — нельзя, волны разобьют о скалы. Попробовали к материку, там бурун еще сильнее. Двое суток нас под дождем таскало но океану. Так замерзли, что колени не сгибались. Когда на третьи сутки пришли, наконец, в Териберку, пришлось нас из елы на руках выносить.
—  И   что   ж,  после   стали   вас   молодые   слушать?
-— Какое там! Еще хуже. «Что, — говорят, — с того, что ты погоду знаешь? Погоди, мы и сами научимся. Вот ты молодым был, так народ вперед тащил, а теперь состарился, так назад тащишь». Ну их!
Он замолчал и оторвал топором от своего дома еще одну доску. Мы собирались уходить, но  он остановил нася:
- Вы  что,  книги  пишете?
- Пишем.
- Никто так теперь не пишет, как в старину писали. Вот Толстой и Горький — это были действительно писатели.
И отвернулся.

ПЕСЦОВЫЙ ОСТРОВ
ПЕРВАЯ   ПОПЫТКА

Я шел по берегу океана. Ночь, но окрестность ясна без границ. Только горы сделались легче. Словно палатки из синего бархата. И будто внутри они пусты. Пожалуй, если ветер усилится, он продавит новые впадины в склонах. В его власти вылепить горы по-своему. И вы­тряхнуть залежавшийся снег из ложбин.
Эта светоносная ночь - признак севера. Собственно, день никуда не ушел. Он только затих, не утратив окраски. И говорит приглушенным голосом. Может быть, шепотом. Или совсем онемел.
Слева от меня — Могильное озеро. Овальное и неболь­шое, оно примыкает к легендам. Говорят, здесь стоял монастырь. И некогда чье-то нашествие с моря разгро­мило монахов. Их бросили в озеро. С тех пор (впрочем, с каких это пор?) в озере ничего не живет.
То-есть, действительно, на определенной глубине и не зависимо от преданий, озеро пропитали ядовитые газы. Я иду к маяку. Светлая башенка с остренькой крышей. Как деревянный зуб на вершине холма.
И тогда к Могильному озеру с берега, подскакивая на камнях, и потом по ослепительным пористым льдинам, еще не размытым водой, сбегает фигурка песца. На фоне камней — это быстрая бурая тень. Льдина ей сообщает рельефность. Льдина подносит песца (как на белой та­релке), с короткими цепкими лапами, с грузным шлейфом хвоста. Он резвится на льдине, тяжко подпрыгивает, — ржавый пушистый комок, — и сует мордочку в проруби. Место действия — остров Кильдин.   Время — 26 мая.

ВТОРАЯ   ПОПЫТКА

Дни Соловьева, заведывающего пушным заповедником, похожи один на другой. Это, конечно, неверно. В жизни нет одинаковых дней. Разны направления ветра на острове  («подвижная струйчатость»—говорят звероводы), изменчива облачность, в бухту внедряются боты, рыбаки снаряжаются ж лову.
Но дни Соловьева роднит непрерывность заботы.
Если б Соловьеву сказали, что в голове его только и бродят песцы, он, пожалуй, обиделся бы. Мысли о песцах привычны, как собственный голос. Кстати — голос у Со­ловьева тонок и с присвистом. Соловьев выдувает слова, будто играет на флейте. Сам он худ, белобрыс и вполне соответствует голосу.
Правда, что в песце любопытного? Песец — это сектор хозяйства. Песцом ведает пушный синдикат. Песец — единица валюты. Госторг переправит песца за границу. И женщины с теплой блистающей кожей, чужие, враждеб­ные женщины, возложат на мягкие плечи — тонковолосые, дымчато-голубоватые, душные шкурки. Удивиться песцу — все равно, что удивиться столу, стоя­щему издавна в комнате, или вдруг изумиться жене или собственным детям. Соловьев беспокоился о песцах почти инстинктивно. Вот он вышел из домика и направился к Людвигу...
...В данном случае очерк не состоится. Задание будет не выполнено. Я перебираю дневник. Страницы испа­ряют образы виденного. Картины вытягиваются до потолка.
А что, если разрешить себе вольность и пустить мате­риал на свободу? Пусть живет, как ему вздумается. Что-то к нему прибавилось, нечто исчезло. Это, в общем, близко к действительности, но она снимается с плоскости и вытянулась по спирали. Может, я сам выращиваю новую неожиданную природу тем, что внимательно вгля­дываюсь в нее.
А возможно, я не при чем. Тема развивается самостоя­тельно.
И добавлю в свое оправдание. Я люблю добросортные точные очерки и питаю пристрастие к цифрам. Но на этот единственный раз я ушел в противоположную сторону. И наблюдаю возникновение рассказа. Он выка­рабкивается из воображения, как пловец из воды. Сначала только руки и плечи. Лицо залепили мокрые волосы. И весь он еще не просох, не одет. Назовем его предва­рительно —

ПЕСЦОВЫЙ ОСТРОВ

1

Врач Покровский выбрал направление сам. Правда, не без подсказки знакомого, карела, любившего Север. Но второе и главное, — жена уехала в Крым, и этим отъездом, хотя ничего не было сказано ясно, обрывалась их совместная жизнь. Подобный разрыв Покровский не мог представить заранее. Они оба не молоды. По­кровский не знал, что делать о событием, неожиданно вторгшимся. Мучительная неловкость. Будто обрушилась стена его комнаты, и он ходит, ест, спит — и все на виду, и соседи смеются из окон. И странно смотреть на Елену. Совсем другое лицо, говорит чужими словами, даже голос стал незнакомым. Какая-то новая женщина. Стоя рядом с женой на Курском вокзале, Покровский не верил, что провожает жену. Уезжала дальняя родствен­ница, по какому-то старому праву называвшая Покров­ского уменьшительно. Имя третьего не произносилось, но Покровский знал, что тот уже в Севастополе.
- Ну, скажи мне сама, до конца, — беспомощно думал Покровский.
- Поехал бы вместе со мной, — смеясь, протянула Елена. — А то — Север. Зачем людям Север? Я б его совсем отменила.
Почему она так говорит? Вот слова совершенно пустые. Воздух, бесцельно переработанный в звуки.
—  Леночка, нам обоим стало бы легче, — запинаясь начал Покровский.
Ему казалось, что тенистый перрон и железная стенка вагона, и прочная сцепленность, собранность поезда, — все зависит от конца его фразы. Все начнется сначала и заново, в других формах, видах, окрасках, разрешится, как арифметическая задача, стоит только добраться до правды.
—  Очевидно, мне надо садиться, — потянулась Елена губами к Покровскому.
Он увидел морщинки у глаз и на лбу под клейкой сеткою пудры.   Как она постарела!   И зачем это все?
—  Я   тебе  напишу,  —  крикнул  он  в  вагонную  дверь...
Его   отпуск  начался   вскоре.
Он совершил последний обход по палатам. Землистые лица больных в рыхлых ямах подушек. Желтая кожа на выпирающих ребрах. Мир казался Покровскому неизле­чимым. Эти ребра и позвонки. Словно костям, глубоко спрятанным в человеческих телах, надоело скрываться, и они выходили наружу. Кричали о своем существо­вании. Бунт костей — предвестие смерти. До чего мы все же уродливы!
Покровский изумился этой мысли, столь лишней в оби­ходе врача. Безошибочная, как столбик ртути в термо­метре, мысль показывала переутомление. В дороге Покровский был занят собой. Хотя он не ощущал ни себя, ни дороги. Сев на диванчик купэ, он понял, что может не думать. За него думал поезд, умный поезд, сознательно изворачивающийся в заграждениях сосен и гор. Трогающий рельсы звонким и гладким при­косновением. Во-время останавливающийся и чутко сни­мающийся с места. Поезд, выполняющий назначение, вобравший Покровского внутрь своей вздрагивающей оболочки.
Немыслимой красоты пейзажи катились по стеклам. В них не было места Елене. Они не соприкасались с По­кровским. И в полнейшем безразличии их к телу Покров­ского   было   что-то   справедливое   и   дающее   облегчение.
—  Горы, — очнулся Покровский однажды, увидев огром­ные синие тени в белых начесах снегов. — Хибинский массив. Куда  я попал?
На другой день, побродив по Мурманску и не сыскав ночевки, а также желая продолжить движение и вырыть между собой и тем, что считалось до сих пор его жизнью, непроходимый обрыв, он сторговался с рыбаками и выплыл на Кильдин.

2

Он добрался мокрый, замерзший, раскиданный качкой на части. Океан заглатывал бот, жевал его губастыми вол­нами, и, окончательно прожеванным, выплюнул в остров. Внутри Покровского, как в комнате во время уборки все стояло вверх дном. Он не знал ни души. Запеча­танный наглухо ветром поселок. Люди спали. Полярная ночь. Облака накрывали бледное солнце и снова осво­бождали его. Освещение мгновенно и беспрестанно менялось.
— Надо просохнуть. Я схвачу воспаление легких.
Скользкие камни, изумительно выточенные и влажные
зажурчали под каблуками, когда он двинулся к домикам.
И тут, пробравшись сквозь изгородь, обнесшую один
из дворов, к Покровскому подкатилось животное.
Коричневый мешок свалявшейся шерсти. Зверь линял,
шерсть редела с боков и была неопрятной и тусклой. Воровато крадучись, полусобака-полулиса, зверь вы­тянул чуткую морду. Он забавно прошелся возле По­кровского, чертя неуклюжие петли. Хищные уши стояли
остренькими уголками. В глазах жадная, меткая зор­кость. Неловкий и быстрый, домашний и настороженный,
зверь ковылял, не смущенный соседством Покровского!
Драгоценный хвост, слишком пышный для недлинного
тела, волочился по камням.
Этот-то хвост, великолепный и мягкий, напомнил Покров­скому разговоры на боте.
— Песец! —  чуть   не  вскрикнул  Покровский. Ведь   ему
сообщили, что остров отведен для песцов.
Но в спотыкающемся и самодовольном появлении живот­ного, в его самоуверенном существовании на пустынной неразбуженной улице, было столько осязаемого невероятия, что Покровский почувствовал себя ребенком и на страницах Майн-Рида. Ему стало весело. Накрепко заваленная годами вера в неожиданность жизни вдруг взволновала его. И тотчас Покровский понял, что не­обходим собеседник, — любой, кто бы он ни был. Лишь бы он разделил удивление Покровского и под­твердил, что догадка его о песце справедлива. Словно повинуясь этой необходимости, дверь домика скрипнула.   На пороге стоял человек.
— Послушайте,  это  песец? — шагнул  сквозь  ветер  По­кровский.
Человек    смотрел    и   молчал.     Коренастый,   с    плечами, широко   влитыми    в  куртку.    Глаза    светлы  и  серьезны.
Лицо казалось и важным, и прямодушным до дет­скости.
— Ведь правда же? Посмотрите сюда. Вот он про­бежал! — крикнул снова Покровский, невольно прини­маясь жестикулировать, будто он обращался к глухому. Однако, животное скрылось. Улица в пустынной своей обнаженности осталась вновь неподвижной. Деревян­ные стены светились серовато-зеленым сиянием. Камни прозрачны и неестественно хрупки. Может, это от хо­лода, — в камнях и стенах особа стылость и звонкость. И Покровскому стало невыносимо мерзнуть с вещами в руках.
— Я приезжий! — Покровский махал чемоданом. — С бота! Оттуда! Да скажите вы толком, где тут можно согреться?
Гнев Покровского не омрачил человека. Чуть подавшись назад, он кивнул пригласительно. И повернулся. Его спина погрузилась в сумрак передней. Покровский ступил на крыльце, опасаясь отстать. И сразу же началась  комната.

3

Легкая комната из узких точеных планок. Нарядно кра­шеная в свежую зелень. Бухта влегла в квадратные окна и оперлась о подоконники.
Вода крутилась и мыльно кипела за стеклами. Ее шум проникал сквозь стены, приглушенный и шелковый. Острые мачты мигали и прыгали, напоминая черные молнии. Шторм, как он представлялся из окоп, утра­чивал грозность. Он превращался в щедрое зрелище. Его умеряло тепло, живущее в комнате. В низкой же­лезной плитке  копошился  огонь.
Белого металла незапятнанный чайник выгнул шейку, как лебедь. Отражения сновали в его нагретой поверх­ности. И над входом в соседнюю комнату, обдавая пространство беззастенчиво алым пыланием, висел длин­ный до полу занавес.
Хозяин шагал в своем полном красок жилище. Полном света и чистом, как зеркало. Он вынул стаканы из шкафа и крупно колотый сахар.
Покровский молчал, не пытаясь искать разговора. Чай желтел перед ним и пузырился. Хлеб лежал, разделен­ный на ломти. Все спокойно. Ощущение качки рас­сеялось. И вдруг, за неразбавленно красным занавесом, раздался тоненький голос.
Он сразу нарушил молчание, прозрачно стоявшее в ком­нате. Это плакал ребенок, сонно и горестно. Может, он продолжал еще спать и боролся со сновиденьями плачем. Голос был непонятен. Покровский вздрогнул.
Хозяин обернулся и мягкими шагами, неидущими к его прочному телу, направился к занавесу. Было что-то наро­читое и робкое в опасливой походке грузного человека. Из-за занавеса доносились слова. К изумлению Покров­ского, их произносил хозяин. Напоминающие ласковое ворчание звуки. И на незнакомок Покровскому языке. Плач прекратился так же сразу, как начался. Продолжая разговаривать, хозяин вышел обратно. На этот раз он обратился к Покровскому, пытаясь ему что-то объяснить. Он касался рукою лба и качал головой. Растерянно улыбался, недоумевая пожимал плечами. Видимо, он очень волновался, если пренебрег своей неподвижностью и не соглашался признать, что им не понять друг друга. Покровский поднялся навстречу. Это было мучительно. Ни одного знакомого корня. Слово возникало за словом. Человек будто показывал Покровскому никогда неви­данные предметы неизвестного назначения.
И тогда в комнате  обнаружился  еще  собеседник.

4

Он вошел, видимо, несколько раньше. Его белесые пры­гающие брови сливались с бледною кожей. Маленькая голова, низко обстриженная, походила на облупленное яйцо.
— Девочка у него больна, — сверкнул он золотыми зубами. — Хворает последнее время. Вот он и вол­нуется.
Покровский  будто  проснулся,  выходя  из  своей  немоты.
— Вот в чем дело! — Он обрадовался понятной речи пришедшего.   Доступные   сознанию   слова   сразу   сделали естественной комнату. Обстановка мгновенно нашла свои определения. И в ней нашел себя и Покровский. — Я врач.   Передайте ему.   Я ее осмотрю.
—  Так вы, значит, не из Пушхоза? — огорчился в ответ новый гость. — А я решил, вы ко мне, да запутались.
— Позвольте, при чем тут Пушхоз?
- Пушхоз тут самое главное. Я заведую заповедником.
- Очень рад. Но давайте, осмотрим ребенка. Кстати, что это за язык?
- Норвежский язык. Здесь много норвежцев. Людвиг не понимает по-русски.

Ребенок лежал, потерявшись в деревянной кровати. Розовый, жаркий. Ему было около двух. Он морщил коричневые из нежнейших шерстинок брови. И казалось, он улыбается. Но дышал громко и трудно. Людвиг стоял за Покровским, вытянув голову. Он накло­нялся вперед, когда Покровский слушал ребенка. Пере­ступал с ноги на ногу, отражая движения Покровского. Тело Людвига все напряглось. Словно усилием мускулов он мог облегчить работу врача. Собственным вниманием сообщить   Покровскому   зоркость.
- Ничего, — обернулся Покровский, вспомнив, что взял аспирин. Людвиг смотрел  ему в  губы.
- Ни-че-го, — произнес  он  с натугой. Оба поняли впервые друг друга.
- Ничего, ничего, — засмеялся заведующий, хлопнув Людвига по плечу.

Все направились к выходу. Все улыбались. Каждый своему и каждый по-своему.

- Где же мать девочки? — Покровского удивило это собрание рослых мужчин вокруг детской постели.
- Матери нет. Мать его бросила, — кивнул заведующий на норвежца. — Да и ребенок не его. Тут целое происшествие.

5

Вечером, отоспавшись, Покровский вышел на улицу. Ветер ослаб. Бухта светло зеленела. Боты упруго каса­лись   ее   недвижной  поверхности.   Плоские,   как  лопухи, рыбьи головы сохли, нанизанные на веревки. Целые рощи рыбьих голов. Редкие фигуры трудились у до­миков. Где-то пилили дрова. Воздух позванивал, распи­ленный резким железом. Катится стадо овец. Подска­кивающие серые холмики. Двое рыбаков спустились к воде. Лодка осела под их сапогами. Узкие весла раскрылись и упираются в жидкую зелень.
Покровский брел от строенья к строенью. Вытянутые вдоль бухты, они повторяли друг друга. Он обнаружил кооператив и зашел спросить папиросы. Приказчик отпустил ему купленное, не поинтересовавшись, откуда он взялся. Немногие покупатели бегло глянули на По­кровского и вернулись к своим разговорам. Отсутствие любопытства к новому лицу слегка удивило Покровского, так как в нем самом, напротив, возрастал интерес и же­лание проникнуть внутрь окружающего. Хотя окру­жающее это извне не выглядело чрезвычайным.
Он вступил в избу-читальню и коснулся ветхих москов­ских газет. Забрел в клуб и даже поднялся на сцену. Крохотный ящик в холщевых декорациях, изображавших избу, походил размерами, запахом, скрипом подмосток на тысячи однородных сооружений. Так же, как коопе­ратив, лишь мелочами отличался от своих бесчисленных сородичей. И так же, как бухта вызывала в памяти крымские бухты. Откуда ж бралась любознательность? Радостно ощущая ее толчки в теле, Покровский затруд­нялся определить ее настоящий характер.
Рыбак на мостках, согнувшись, катит боченок.
Песцы юлят между лодок. Один валит другого на спину. Их лай, хриплый и жалкий, похож на кудахтанье. Рыбак закричал на песцов, и те отбежали, оглядываясь.
И вторичное появление песцов опять не вязалось ни с чем знакомым доселе. Поселок сразу вырвался из при­вычных представлений и занял отдельное место. Поселок требовал изучения, как ни с чем не сравнимая особь. — Ведь это Ледовитый океан, — вспомнил Покровский. Ледовитый! В самом деле. Имя, сложенное из скал, вос­стало в душе — Роальд Амундсен. Имя, будто принадле­жащее  не  человеку,  а   горному  кряжу.
- Хозяйство  мое   наблюдаете?   —   сказал   Соловьев,   заведующий заповедником.
- Да, я еще утром заметил. Какое странное место! Собак не видать, песцы снуют на свободе.
- Собак отсюда мы вывезли. Чтобы не рвали песца. Теперь ему полная воля. Ворует в поселке, что хочет. Вот с кошкой ему не сладить. Кошка от него отби­вается. А зимой у меня вдвоем жили мирно. Песец бродит по комнате, а кошка его за хвост. Раз смотрю, сидят в одном ящике вместе, и ничего, не поссорились. Не зайдете  ли, чаю напьемся?

Закусили сладковатой вареной треской. Пили чай с баранкой и клюквой. Жена Соловьева, большеглазая, тихая, белая, как все на этой земле, подставляла стаканы. Двое детей топтались по  комнатам.
—  Зачем вы приехали? — спросил Соловьев. Покровский не знал, что сказать. Едучи сюда, он пред­ставлял Кильдин какою-то полою формой, которую он
заполнит своими размышлениями. В беспрестанно вра­щающейся Москве Север мерещился неподвижным. По­кровский чувствовал себя разделенным на части Москвой.
Его по частям развозили трамваи. Улицы растянули его существо до самых окраин. Даже во сне собраться не было сил. Он так и спал раскиданный по заставам. Океан должен был ограничить Покровского, как ограни­чивал линию берега.
Но  все  это   теперь  получалось   иначе.
Остров Кильдин не пуст. Север не неподвижен.
—  Впрочем, к нам иногда заезжают. Недавно писатели были. Совкино собирается. Инструктора жду из Пушхоза.   Да вы, вероятно, турист?
Соловьев обрадовался, найдя обозначение  гостю.
—  Пожалуй, турист. У меня отпуск. Всех тянет на Юг. А я Севера никогда не видал. Надо же иметь представление.
Слово «Юг» коснулось тела иглой. Но укол был мгновенен. Острие во-время выдернуто.
- Что ж Север? Чего тут особенного? Мы живем и не смотрим. Да и время сейчас еще раннее. Вот, в июле и в августе трава нарастет. — Соловьев улыбнулся, при­помнив траву, как редкое зрелище.
- Вы-то  сами давно здесь?
- Скоро год. Жил на Новой земле. Потом перебрался в Архангельск. Там возился с лисицами. Осторожное дело. Отличный лисий питомник. Живут они в клетках проволочных — вальерах. Следишь за ними круглые сутки. Даже ночью, и то подымался на вышку по­смотреть, что они делают. А однажды случился пожар. Сбились с ног. Нужно было переводить лисиц в старый питомник.   Целый месяц не спал.
- А здесь только песцы?
- Да. Сейчас они некрасивы. Их надо осенью видеть. Шерсть вырастет длинная, гладкая, голубая. Но я и бе­лых люблю, хоть они и дешевле. Чистенький он, блестит, мордочка черная, глазки  остренькие.
- Ну, а много их?
- Самое меньшее триста. Им остров очень подходит. И бежать некуда. Будь льдины зимою на море, удрали бы на материк. Тут корм подходящий. Песец не брезгли­вый. Ест все, что море выбрасывает. Рыбу, водоросли. Мясо подкладываем. Кости. Молодому песцу нужно зубы точить. Даже варим компот. Но это все больше зимой.
- А бьете?
- Нет, только чистим породу. Проводим через кор­мушки-ловушки, отделяем бракованные экземпляры. Бе­лых выведем всех понемножку. Наша задача — развести голубого. С Командорских островов в декабре перевезли сто голубых. Часть перетряслась в море, перепугалась, не выжила. А остальные освоились. К концу пятилетки их будет тыщи четыре. Тогда начнем продавать за границу. И шкурки пойдут, и племенной материал. Колхозам начнем раздавать. Ведь это ж какое хозяй­ство! Целиком себя оправдает. Главное, пусть раз­множаются.

Соловьев слегка заикался. Лицо его покраснело. Негромкий  голос  дрожал.
—  Вот сейчас — центральное время в году. Спари­ваются песцы. Нужно им не мешать. Не пускаю ходить поперек острова. Должны они правильно спариваться. Делаем опыты, в землю зарыли искусственные норы. Гнезда особые, ящики. А песец недоверчив. Он идет в обветренные, потерявшие запах постройки. Посмотрим, что выйдет.
Девочки Соловьева возились и вскрикивали. Покровский все время ощущал их мелькающее присутствие. Они на­полняли всю комнату свежестью. Белые голые ручки, сияние маленьких лиц.
— Тише! — сказал Соловьев. — Ишь, бегают в летних платьях. Они у меня, как в Ленинграде на даче.
…Да, конечно. Улучшить породу песцов. Отборные голубые сорта различных расцветок. Помесь белых и го­лубых. Помет рождается мешанный. Часть детенышей голубая, часть белая. Но белый песец с примесью голу­бой крови, смешиваясь с голубым, дает чистое голубое потомство. Повышение качества материала. Чтобы неж­ная, тонкая шерсть. В тридцать четвертом — тридцать пятом году — 6.728 самцов, 5.711 самок. Выбраковка 979 штук. Часть на племя и около 6.000 излишек. Это значит, к концу пятилетки один только Кильдин владеет количеством, которое сейчас имеется на мировом рынке. Соловьев  бросает цифры горстями.
С 31—32 года производить подсадку песцов в леса. Обмен экземпляров с Америкой. Цена 100-170 долла­ров штука. И совсем недавнее дело. Запрещение охоты на острове с 25 года. С осени 28-го остров арендован Госторгом.
Вот он, договор:
Февраль 1929 года. Госторг РСФСР и Мурманский Окрисполком. ОКРЗУ предоставляет Госторгу в арендное пользование территорию острова («заметьте, заметьте»,— говорит Соловьев) со всеми находящимися зверями для развития и организации... по методам и приемам совре­менной техники... пушного звероводства и зверопромышленного хозяйства ... Сроком на 12 лет, считая от 1928 года. Предоставляемое Госторгу право на эксплоатацию территории острова является исключительным.
...— Как в Ленинграде на даче. Эта, вот, родилась на Новой земле. Я ее и назвал Поляриной. Дружат дочки с песцами. Бывало, зимой ползают по снегу перед до­мом, а песец сторожит. Они на него снег сыпят лопаточ­ками. Песец отряхнется и ляжет подальше. Девчонки опять на него со снегом. Так и играют.
Родиться на Новой земле. Тогда остров Кильдин стано­вится  Югом. Особые   ветры  пестуют   тело. Глаз  развивают особой прохладности, нежности краски. Как суровы и туги зазубрины скалы! Север — верность и строгость. Север — мужество.
— Я сама не бывала южнее Архангельска, — говорит жена Соловьева. — Что такое Москва?
- Что такое Москва? — вспоминает Покровский. Как приблизить Москву к этой комнате, бухте, песцам? На острове нет соответствий Москве. Ни малейших подобий.
- Ты в Москве пропадешь и соскучишься. — Соловьев знает Москву. Оп притянут к ней перепиской. Москва — Пушной синдикат и фасады зданий правительства. И друзья по гражданской войне. По борьбе с Махно и Деникиным.
- Нет работников. Малограмотность губит. Например, у меня сторожа на кормушках-ловушках рассказывают все устно. А за две недели дежурства всего не упомнить. Важно записывать, сколько песцов приходило к кор­мушке, как относятся к человеку, как ладят друг с дру­гом. Я и сам малограмотный. Тут бы поставить научную станцию. Изучить песца, воспитать. Звероводство — но­вое дело. Вот раскинем вальеры, устроим питомник, на­ладим  песцовую амбулаторию.
- А я все же поеду в Москву. Пусть только вырастут дети. Соберусь и поеду, — отозвалась тихо жена.

6

Песец выкрал овчину у Людвига и трепал ее за крыльцом. Людвиг стоит над песцом и внушает ему по-норвежски:
— Зачем ты стащил овчину? Овчина — нужная вещь. Если б ты рыбу украл, ничего. Это дело другое. Взял бы рыбу, это я понимаю. Совсем испортил овчину. Ну, да коли испортил, и мне она не годится. Бери овчину себе. Людвиг — чудак.
Покровский пишет письмо:
«... На фотографии женщина в скромном платочке. Немолодая. Остренькое лицо улыбается. Белые, мелкие зубы блестят, как зубы песца.
Как схожи наши обиды. Виды человеческих несчастий можно классифицировать.    Определять   их   породы,   как породы животных. Можно составить каталоги переживаний. Тут область литературы. Ей следовало бы этим за­няться.
Я живу у норвежца, который разошелся с женой. Ее фо­тография темнеет на стенке. Он няньчит чужого ребенка. Жена издевалась над ним. — Разве мог от тебя быть красивый ребенок? Ребенок не похож на тебя. Ты здесь непричем. — Когда к жене заявлялся матрос, норвежец выходил в соседнюю комнату. Он сидел, курил трубку и ждал. Что это? Ленивая тупость, скудость сердца, медленность крови?
Как-то в Москве я вернулся поздно домой. Двор был превращен уже в ночь. Фонари не горели. Наши окна стояли в стене двумя световыми провалами. Я различал снизу перекладины рам, слой белого занавеса. Я пред­ставил себе высоту потолка, трещины в нем, черный гвоздь, вбитый в карниз. Память одарила меня всем без задержек. Я понял непроизвольно, может, по беззастен­чивой яркости стекол, что ты сейчас не одна. Мое возвращение было бы лишним. Окна не принимали меня. И они были правы. Я не в силах их опровергнуть. Они знали больше, чем я.
Я стоял и раздумывал. Словно мне следовало предста­вить весь потолок целиком, а я забыл, как укрепляется люстра. Наконец удалось отвернуться и я снова вышел на улицу. То-есть, ты понимаешь, Елена, все произошло как по-писанному. В этот момент я представил себе подъем по темной развернутой лестнице. Беззвучный нажим французского ключа — и дверь плавно открылась.
Я разрезаю комнату шагами на две половины, как разре­зают мякоть плода. Я в спелой ее сердцевине, в центре под люстрой. И ударяю наотмашь его по лицу, твоего со­беседника, косточками кулака по губам.
И тогда-то на улице мне стало противно. Я будто объелся
какого-то горклого сала. Внутренности мои выворачива­лись. Я почувствовал отравление. Я унизил свое вообра­жение, представляя подобную сцену. Я не смел этого де­лать, даже ради тебя. Вряд ли это понятно тебе. Но норвежец, пожалуй, поймет, хотя мы не обменялись ни словом.
Я вернулся домой часа через два. Ты спала. Комната зябко светала. Люстра дремала висячей, стеклянною тенью. Я разобрал, наконец, каким способом она надета на крюк.
Конечно, мне следовало превратить в слова эту ночь. И вернуть ее тебе постепенно, фраза за фразой. Но ты опасалась слов. Они скатывались с тебя, будто капли по вощеной бумаге. И я потерялся, я отступил. Но теперь я пишу ясно и прямо. Может, это от воздуха, от того, что здесь нет темноты. Даже ночью все очевидно...»

7

Утром Соловьев зашел за Покровским. Оба шествовали по закраине берега. Надо было добраться до кормушки-ловушки. Море шло рядом с ними. Прибой повторял форму берега. Мгновенно обводил его линию меловыми мазками пен. И снова стирал изогнутость мысов и впа­дин. И выдавливал заново их, и подкатывал берег к ногам.
Торфяная земля мягка, как перина. Прошлогодние сох­лые дерны. Камни, пестро раскрашенные изумрудными мхами. Камни были вместо цветов. Из них можно складывать клумбы.
Однако, находились и группки настоящих цветов. Розо­вые низкорослые крапинки. Уменьшенные подобия ле­пестков. Словно забавное, трогательное воспоминание о южных цветах.
Они повернули, покорно следуя берегу. Океан поднялся до неба наклонной стеной. Выпуклый, точно темный складчатый парус. И белые паруса рыбаков наколоты на морщинистую синеву, как дрожащие бабочки. Соловьев говорил без умолку. В его мыслях бродили песцы.
— Кто их знает, откуда они появились на острове. Рас­сказывают, тут был монастырь и монахи их разводили. Эриксены утверждают, что они завезли песцов из Нор­вегии. Говорят, раньше пролив замерзал. Старики та­кие находятся, которые, якобы, помнят. Травили песца стрихнином. Почти всех и повывели. А теперь песцу что? Пускай размножается. Самка приносит штук во­семнадцать. Правда, только раз в год. И всех не вы­кармливает.
—  А как относятся жители?
— Было все ничего. Мы старались заинтересовать насе­ление. Кое кого привлекали на службу. Электричество провели. Только два становища на всем побережьи со светом. Пятьдесят рублей в месяц платим на содер­жание клуба. А потом пошла ерунда. Нападают песцы на овец. Рыбаки бунтуют, волнуются. Овец мы, правда, оплачиваем. Попробуем отгородить поселок и пастбища сеткой. Да снегом может свалить. Ветры сильные. Пожалуй, придется выселить жителей на материк.
- Значит, остров только песцам?
- Обязательно. Пусть никто не мешает. Я писателям говорил: напишите, чтоб никто не вторгался. А то пу­таются организации. В прошлом году хотели рвать сла­нец. Теперь водоросли собирают на иод. Подумайте, весь берег займут. А песцу нужно море. Он должен раз­множаться. Чтобы к концу пятилетки было четыре тысячи!
- Как полезно на время уехать из города, — начал было Покровский.

Соловьев посмотрел с удивлением. Покровский понял, что сказал невпопад. Между тем его мысли вытекали из фраз Соловьева. Так же, как из грохочущей декламации моря. И рассказ о песцах удивительно важен Покров­скому. Хотя соприкасается с ним иной стороною, чем мог бы представить себесобеседник.
Как разнородно строение жизни! Сколько слоев, образо­ваний, пород. Обилие человеческих интересов, сталки­вающихся между собой, опирающихся друг на друга по законам социальной кристаллизации.
Остров остался б совсем неизвестным Покровскому. Но во-время приходит несчастье. Оно принесло своими руками ему эту землю со всем ее населением. Или так — Покровский уперся в стену. Но в стене оказалась дверь. Он прошел сквозь дверь и вот — гуляет по берегу. На берегу приподнялась кормушка-ловушка. Деревян­ный, крохотный домик, еще уменьшенный морем и горными   скатами. Ее   обступали   столбами,   арками, каменными ящиками слоистые здания скал. Выветренный го­родок из крохкого камня. Причудливые мавзолеи, над­гробные памятники, словно спрессованные из окамене­лых бумажных листов. Так явно отделялись на-глаз один от  другого  тончайшие  сланцевые  пласты.
—  Сундуки, — сказал Соловьев о городе скал. — Мы их так называем.
Крохотный домик необитаем и замкнут. Два чердачка чернеют под крышкой. К сквозным чердачкам с двух противоположных концов приставлены лесенки — трапы. В эти уютные чердачки по узеньким лесенкам забегают песцы, на запах приманки. Там они кормятся. Когда нужно песца изловить, автоматически открывается люк. Песец проваливается внутрь избушки. Люк захлопы­вается и зверь заперт.
—  Посмотрите  наверх, —  отозвался  Покровский.
По слоистым черным отвесам летят водопады. Словно тонкие шарфы. Мельчайшая водяная пыль искрится на солнце. На тропе у вершины два проворных пятна.
—  Белый и голубой. Ишь бегут! — Соловьев вытянул шею. — Лисица бежит ровно, стройно. А эти как медве­жата. Только  быстрые  очень.
Два песца, едва отделяясь от скал, задержались на склоне. И залаяли вниз, издеваясь над путниками.

8

На обратном пути подошли к маяку. Белая башенка от­перта. Людвиг с тряпкой возился в круглой внутренности помещения. Он вспомнил, взглянув на Покровского, что девочка выздоравливает. И улыбнулся деловой, спокой­ной  улыбкой.
По красной лесенке вес трое поднялись вверх. Малень­кая площадка окруженная сплошным просторным стеклом. Справа светился пролив. Впереди расступается море. Чувство — будто находишься в середине широкого глаза. В центре зрачка, глядящего одновременно в раз­ные стороны. И еще вспоминалась лаборатория, ее со­средоточенная чистота. Это впечатление, возникавшее от  белой масляной краски на всех деревянных   частях, подкреплялось фонарем, господствовавшим на подставке. Его массивное стекло, выпуклое посередине, ребристое сверху и снизу, вделано в желтую медь. Медь напоминала натертый блеск микроскопов. Из зеленоватой толщи стекла, вытянутые и опрокинутые, всплывали наверх от­ражения. Было тихо. Ветер стлался по стеклам, не втор­гаясь в спокойствие башенки.
Соловьев, переговариваясь с Людвигом, давал объяс­нения.
Керосиновую лампу вносят в фонарь. Стекла вбирают ее неяркое свечение и сообщают лучам густоту, золо­тистость, насыщенность. Фонарь оживает. Он рождает свет из себя. Он висит, как стеклянное ясное сердце. Теплый воздух стремится вверх по стеклу. Его протяж­ный напор вращает легкую шестеренку. К шестеренке подвешен каркасик из проволоки. В каркасик на опре­деленном расстоянии друг от друга вставляются жестя­ные заслонки. Заслонки вращаются вместе с каркасиком вокруг фонаря. Они покрывают лучи, создают тем­ные промежутки. Фонарь мигает по азбуке Морзе. Че­редование миганий маяк бросает окрест, как свое свето­вое имя. В международных судовых книгах хранится знак маяка. Любой капитан, увидев неповторимое соче­тание вспышек и погасаний, определит местонахождение маяка  и правильность  своего  направления.
—  С первого мая по первое августа маяк не работает.
Людвиг подтверждает  слова   Соловьева.
Это важно в кромешную зимнюю ночь. Маяки здесь ви­дят друг друга. Они передают пароход из рук в руки, ки­вают ему с возвышенностей. Искусственные звезды, благожелательно восходящие по своим мореходным за­конам.
Людвиг вслушивался, будто понимая, в речь Соловьева. Когда тот останавливался, он напоминал что-то еще. Он был рад ввести Покровского в суть своего ремесла.
Голос его звучал веско и связно. Людвиг чувствовал себя включенным в мирную армию, в братство маячников, связанное пониманием международных  сигналов.
—  Иногда, — перевел Соловьев дополнения Людвига, в окна башенки вкладываются цветные стекла. Цвета тоже определенные и тоже помечены в книгах. Один цвет обозначает пролив, другой — открытое море. Есть маяки одаренные голосом. Когда свету не сладить с ту­маном, они посылают раскаты колоколов и бой трехдюй­мовок. И звоном и выстрелами управляет азбука Морзе. По пятилетнему плану Кильдинский маяк получит свой колокол.
Экскурсанты исчертили бока башенки вязью фамилий, адресов и профессий. Людвиг указывает на отверстие в толстом стекле. От него звездой расходятся трещины. Это пьяный  пройдоха   пальнул   из   револьвера.

9

«Теперь я могу представить отчетливей. Матрос оставался с женой. Людвиг смотрел на часы. Было время подлить керосин. Он одевался с застывшим лицом и грузно шел к маяку. Ночь висела вокруг, как черный пузырь. Жестяная пурга расстилалась и складывалась. Невидное море рычало повсюду. Словно оно ворвалось внутрь острова и готово пробить его оболочку. Людвиг шел, будто видел насквозь в темноте. Нет, он обходился без помощи зрения. Он знал остров во всех мельчайших подробностях. Лучше чем лицо жены. Остров был ему родиной. Жена отыскалась позже. Вдавливая в снег шаг за шагом, Людвиг что-то обдумы­вал важное. Мысли ворочались, как жернова.
Ну, конечно, в сущности он мог бы убить моряка. Маль­чишка бы рухнул от первых толчков. Мускулы Людвига наливались злобой. Кровь становилась тяжелой, свинцо­вой. Он отмыкал дверь маяка и просовывал голову внутрь. Он просовывал голову внутрь, как бы спасаясь от невнятных картин, догонявших его. Картины слиш­ком мрачны. Людвиг не хотел их разглядывать. Он стоял внутри башенки, часто  дыша.
И тогда сверху доносилось металлическое жужжание. Людвиг подымал голову и различал его ясно. Да, пра­вильное бормотание, подрагивающее повествование жести и проволок. Поскрипывало и кружилось, порхало, как голубь. Теперь определялись тона. Неумолкаемое перебирание одной и той же струны.   Это вращается шестеренка. Теплый воздух тянет ее, играет на ней, дует в нее сквозь горло лампового стекла. Людвиг слушает, подняв широкое лицо. Мысли его расступаются и он восходит по лесенке.
И когда он, в обитом стеклами шаре, ему кажется, что его место — лучшее в мире.
На фонарь трудно смотреть. Он тепел и ярок, как солнце. Тени от заслонок пролетают вокруг, разрубая башенку на неравные доли света и тьмы. Луч возникал рядом с Людвигом и уносился, рассеиваясь. Узкий световой коридор, пробуравленный в сумраке. И Людвигу пред­ставлялось, что это он сам, его угрюмая жизнь, преобра­женная в блеск и полет, разбрасывается в ночи. Его жизнь отыскивают пароходы, капитаны правят по ней. Люди, ничего не зная о Людвиге, все же нуждаются в нем. Он оправдает доверие. И ему становилось спо­койно.   Елена...»

10

Отъезд наступил неожиданно. Рейсы совершались слу­чайно, и прохожий бот брал Покровского на борт. Опа­саясь бессрочно застрять, Покровский решил отпра­вляться.
Он прощался с Людвигом. Соловьев стоял на мостках. Туман волочился вдоль острова, убирая из глаз склон за склоном. Мутное небо спустилось в пролив. Люди готовы расстаться. Их мысли соприкасались в тумане более различные, чем их внешние облики. Если б пересадить одну только мысль любого из них в череп другого, он не знал бы, как с ней обращаться. Может, он просто не перенес бы этой мысли в себе и ощутил бы себя  сумасшедшим.
И, однако, Покровский нес в своем существе и Соловьева с песцами, и судьбу норвежца-маячника. Он погрузил их в себя столь глубоко, что они вытеснили ого собственные огорчения. Да и есть ли такие отдельные боли? Покров­скому представлялось, что Людвиг, изживая свои неуря­дицы, прожил их и за него, за Покровского. Так что на долю Покровского  остались сущие пустяки.
И вот — Соловьев — воспитатель песцов, обогатитель природы, добытчик пушного золота.
У каждого свой маяк. Главное, что б отдельные жизни, как маяки, перебрасывали друг другу свои световые на­звания.
—  Ну, товарищ, - сказал Покровский. Соловьев про­тянул ему руку. Людвиг медленно  поднял  фуражку.
...Рассказ кончился, а молчание продолжалось. Продолжалось ми­нут пять, после чего писатель в очках сказал:
- Если и дальше так будешь, придется нам бросать перо.
- Вот   это,   я   вам   скажу, — да-а! — прибавил   красивый.

В домик вошел председатель сельсовета.
- Вы хотели попасть, товарищи, на собрание. Так милости прошу сегодня к шести часам вечера. Заседание сельсовета вместе с акти­вом... Самое важное за эту весну.

СЕЛЬСОВЕТ В СЕВЕРНОМ ЛЕДОВИТОМ

— Объявляю   расширенное   заседание   сельсовета   откры­тым, — сказал председатель.
Все стены избы-читальни покрыты плакатами о борьбе с жуками — вредителями посевов, о преимуществах ми­нерального удобрения, о том, что покупая заем, кре­стьянин помогает государству строить сеялки и моло­тилки. Эти весьма мудрые и справедливые плакаты имеют, однако, некоторые недостатки: во-первых, на острове Кильдине нет ни жуков-вредителей, ни посевов; во-вторых, кильдинские поля так щедро удобрены мине­ралами, что на них не растет ни былинки; и в-третьих, сеялки и молотилки нисколько непригодны для ловли и сушки трески. Здесь, в Ледовитом океане, среди июнь­ских снегов, эти изображения тучных нив и пышных сно­пов, глядящие со стен, кажутся издевательством над при­родой. Плакаты присылают из центра. Интересно знать, куда работники центра направляют свои плакаты о ры­боловном промысле? Может быть в Центральную Черноземную Область?
За длинным столом на скамейках сидят рыбаки. У них вьющиеся широкие светлые бороды. Есть несколько бри­тых, но это не коренные кильдинцы: директор пушного
заповедника, представитель рыбаксоюза, заведующий йодными разработками, ученик мурманской совпарт­школы, приехавший на практику. Есть один небритый, но пока безбородый — секретарь сельсовета, комсомо­лец лет девятнадцати. Коричневые лица рыбаков, как будто вырезанные из дерева, торжественны и непрони­цаемы, как всегда. В их спокойных глазах никто не прочтет, что они напряженно ждут боя, который, возможно, будет решающим и положит конец войне, вот уже больше года волнующей остров.
Войну эту ведут между собой йод и Песцы.
И все глаза с притворным равнодушием поглядывают тайком на двух главных бойцов — Степана Захаровича, заведующего йодными разработками, и Соловьева, ди­ректора песцового заповедника. Впрочем, бойцы хо­лодны и спокойны на вид.
Председатель читает повестку дня. Все слушают, нет ли там чего-нибудь о песцах и иоде.
Повестка дня:

  1. О расширении заготовления торфа на острове.
  2. О работе добровольных обществ.
  3. О снабжении рабочих.
  4. Текущие дела.

Как будто о песцах и о иоде ни слова. Но так кажется только нам, непосвященным. Вся эта повестка, кроме пункта второго, о песцах и о иоде.

- Что у нас сегодня в текущих делах? — спросил Юрьев, бедняк, человек уже пожилой, но самый пылкий среди всех этих бесстрастных северян, никак не выра­жающих свои чувства.
- - Доклад йодного хозяйства о плане предстоящих работ.
- Ага! — многозначительно  сказал Юрьев и умолк.

Итак, первый пункт:  о  торфяных  разработках.
Председатель: В   сельсовет   поступило    предложе­ние, чтобы мы не только сами жгли наш торф, но чтобы мы снабжали им государственные организации,  работаю­щие на острове.
Степан Захарович кивнул головой.
— От кого поступило? — спросил песцовый директор.
Председатель: От   йодного   хозяйства.    Им   нужно топливо  для  их рабочих.   До сих пор  торфом пользова­лись   только   мы,   рыбаки.    Теперь   рабочие   тоже   хотят торфу — нужно ж им топить чем-нибудь.
Рабочие — шестнадцать человек — привезены на остров Кильдин только неделю назад, — для собирания йодных водорослей. Это — первые пролетарии на острове за всю его историю. Скоро их будет еще больше.
- Нам самим торфу не хватает, — заговорили с разных сторон. — Каждую весну мерзнем.
Председатель:   Подождите,  я  объясняю...
- Нам за лето и для себя не напасти торфу на всю зиму, — перебивают его.
- Тише, — говорит Юрьев сурово. И обращаясь к председателю:
- Ну-ка, распой хорошенько, что они предлагают, а то неясно.
Председатель: Это верно, что торфу нам не хватает. А почему не хватает? В болоте его сколько угодно, запас хоть на триста лет. Но копаем мы его лопатами, времени летом мало, тащить до становища далеко, вот и не хватает. Йодное хозяйство хочет привезти сюда ма­шину для добывания торфа. Эта машина накопает за два дня столько, сколько мы лопатами за все лето. И нам хватит, и рабочим, и еще сушилку для водорослей на этом торфе впоследствии пустить можно будет. Ну как, согласны?
Кто-то  крикнул:   «Что  за  машина?   Мы  этой машины не знаем», но сразу умолк. Предложение принято.
Резолюция:   Если йодное хозяйство привезет торфо­добывающую машину, население    обязуется поставлять йодному хозяйству торф.
Юрьев(обращаясь   к   песцовому   директору): Что ж ты молчишь? Как твой Пушторг смотрит на это дело? Глаза его, полные ехидства, смеются. Они лишились по­следних следов   северной   непроницаемости. Лицо оживлено.
Песцовый директор: Погоди, узнаешь. Я еще поговорить успею.
Из окна я вижу волны и горные скалы. На ум мне пришла Эллада, каменистые острова Эгейского моря. Я всегда представлял их почти такими. И граждане их так же со­бирались сообща для решения дел своих крохотных республик. Впрочем, вряд ли на эллинах были сапоги выше колен и желтые тулупы...
Председатель:Теперь доклад о работе доброволь­ных обществ. Ну, Вася, ты — Мопр, докладывай. Вася — секретарь сельсовета, комсомолец с круглым дет­ским лицом. Он на общественной работе недавно и ро­беет перед этими мужиками, вдвое и втрое старше его. Он застенчиво подымается с бумажонкой в руках.
Вася: Сначала о вовлечении в члены... вовлекли в члены Мопра пятьдесят процентов жителей стано­вища... О работе... работы пока не производили ни­какой...
Вася угрюмо умолк, убитый тем, что доклад вышел так краток. Он, казалось, сам этого не ожидал.
—  Сколько вовлечено? — кричал Юрьев. — Пятьдесят процентов?
Вася: Это неточная цифра... По одним спискам пять­десят процентов, по другим меньше. Про некоторых ни­как не узнаешь, член он Мопра или нет... Членских взносов собрать почти не успели...
Юрьев: А ты сам — член Мопра? Или тоже не знаешь?
Смеется Степан Захарович, смеется песцовый директор, вся изба-читальня смеется. Вася садится, потом вскаки­вает, потом снова садится. Председатель звонит в ко­локольчик. Я приглядываюсь и вижу, что колокольчик — коровий.
Председатель: Я могу сказать, что Вася действительно перегружен  работой...
Он чувствует, что Вася, сельсоветский секретарь, уронил своим докладом авторитет сельсовета. Но ему жаль Васю и он попытался замять дело.
— Халатность наша, а не перегружен, — сказал седой угрюмый рыбак, сидевший в самом углу, возле книжных полок.
Резолюция о работе Мопра:
«Признать работу Кильдинской ячейки Мопра неудовле­творительной...» (Седой рыбак: Скверной. Пред­седатель: Неудовлетворительной. Юрьев: Не скверной и не неудовлетворительной, а просто никакой работы не было...) «Заново перерегистрировать всех членов, собрать все вступительные взносы полностью и заново начать всю работу».
Все примолкли, потому что чувствовали, что сейчас нач­нется самое главное — Иод и Песцы откроют военные действия.
И военные  действия начались.
Председатель (Степану Захаровичу): Вы просили поставить на повестку пункт о снабжении йодных рабочих. Не понимаю, в чем тут дело. Ведь ваши рабочие получают все необходимое в нашем кооперативе.
Степан Захарович: Я боюсь, что кильдинская кооперация, если не примет заранее мер, не справится в дальнейшем со снабжением йодных рабочих.
Председатель: Почему? Ведь их всего шест­надцать человек.
Степан Захарович: Сейчас их шестнадцать, но скоро будет двести.
Песцовый    директор (подскакивая):   Сколько?
Степан     Захарович (с ледяным спокойствием): Двести.
Юрьев: Вот и славно — двести человек. Хоть весе­лей немного  станет. Человек  не песец.
Юрьев яростный сторонник йода — песцы у него загрызли овцу.
Председатель (песцовому директору): Ты хочешь возразить? Говори.
Песцовый директор: Нет, я пока послушаю. По­том скажу все сразу. Продолжайте.
Председатель: Ладно, сельсовет берется перегово­рить с кооперацией о дополнительном завозе продуктов для снабжения двухсот человек. Возражений нет? Переходим к текущим делам. Ты хотел что-то сказать, Степан Захарович.
Степан Захарович: Я хочу вам прочитать решения СТО и Мурманского Окрисполкома о добывании йода на  острове Кильдине.
Песцовый директор: В решения СТО ни слова нет о Кильдине. А с Окриеполкомом Пушторг еще по­говорит.
Степан Захарович  как  будто  и  не  слышал  этого  замеча­ния. Спокойно и медленно раскрыл   он   свой  портфель, вынул две бумаги с печатями, положил их на  стол перед председателем и сказал ему:
— Прочти-ка вслух.
Председатель начал читать. Бумаги, очевидно, были от­печатаны во множестве экземпляров и на Кильдин попал самый последний тусклый экземпляр, на котором буквы пишущей машинки были почти неразличимы. Председа­тель читал медленно, напрягая зрение и едва различая слова. Попав на какое-нибудь особенно неразборчивое слово он вопросительно взглядывал на Степана Захаровича. Но Степан Захарович молчал безучастно, предо­ставляя ему выпутываться самому.
В постановлении СТО предлагалось организовать на бе­регах Ледовитого океана сбор водорослей для добывания йода. В   постановлении   Мурманского   Окрисполкома   самым   богатым   водорослями   местом   признавался   остров Кильдин и предлагалось начать сбор именно  с него.
Степан  Захарович   слушал   бесстрастно   и   только   раз,  не удержавшись, торжествующе щелкнул  языком. Кончив  читать, председатель  передал  ему  бумаги   и  сказал:
— Ну что ж, принимаем к сведению.
Степан Захарович (торжественно и даже грозно): Вы теперь видите, товарищи, что вопрос поставлен всерьез и прошу тормозов не делать!
Юрьев (круто поворачиваясь к песцовому директору): А как Пушторг смотрит?
Песцовый директор (Степану Захаровичу): Что вы  собираетесь  строить на Кильдине?
Степан Захарович: Навесы и печи для сушки во­дорослей и завод для добывания из сухих водорослей йода.
Песцовый директор: А в каких местах будут эти постройки?
Степан Захарович: Сбор водорослей будем про­изводить по всей береговой линии, завод построим у Мо­гильного озера, сушилки поставим в разных местах: одну здесь в становище, другую у Сундуков, третью у разби­того английского парохода, четвертую на западном конце острова.
Юрьев: Как раз там, где песцовые кормушки.
Песцовый директор (стараясь говорить спо­койно): Разве нельзя сделать так — собирать водоросли здесь, а для сушки и переработки возить их на материк? Я хочу предложить йодному хозяйству построить завод и сушилки на материке, на другой стороне пролива.
Степан Захарович: Перевозка мокрых водорослей на материк — убыточна. Лишний накладной расход. Го­раздо выгоднее вывозить отсюда уже готовый иод. Мы построим завод и сушилку здесь на острове и прошу мне тормозов не делать!
Песцовый директор (вскакивая): Нет, Пушторг это так оставить не может. Здесь будет двести человек. Они будут ходить по острову, пугать песцов, мешать их спариванию, размножению. По всей береговой полосе будут ходить люди и собирать водоросли. А песцы питаются как раз тем, что море выбрасывает им на берег. Им теперь к берегу будет не подойти и они вымрут от недоедания. А кто нам поручится, что на острове не начнется браконьерство, что песцов не станут бить испод­тишка... Люди — опасные соседи для песцов.
Юрьев: Песцы — опасные для людей соседи, а не люди для песцов. Одиннадцать овец твои песцы за весну зарезали. Как волки. Вчера теленку прокусили нос. Скоро  детей  жрать  будут.
Песцовый директор (оборачиваясь к Юрьеву): Во-первых, Юрьев, мы тебе за твою овцу пятьдесят рублей заплатим. А во-вторых, совестно тебе на все смотреть со своей колокольни. Ты человек передовой. Ты не с своей точки посмотри, а с государственной, общей. Что полезней нашему Союзу — чтоб тут шля­лось два десятка овец или чтоб тут жили тысячи песцов, за которых заплатят валютой?
Юрьев смутился. Ему совестно стало, что он смотрит со своей точки, а не с общей.
—  Я тоже с общей точки смотрю, — попытался возра­зить он. — От йода польза есть, а песцы — одно укра­шение. Иод лекарство, им раны заливают. Из нашей трески тоже полезное лекарство делают — рыбий жир. Вот и был бы наш остров лекарственный, для людей по­лезный... А за иод, думаешь, валютой не заплатят?
Песцовый директор (не слушая Юрьева): Песцов можно разводить только на Кильдине, а иод добывать — где угодно.
Степан   Захарович:    Нет, не  где  угодно...
Песцовый    директор:    Я   этого   так   не   оставлю. Я с первым же ботом поеду в Мурманск. Я заявлю протест. Вы срываете  нам пятилетку.
Степан  Захарович: А у нас пятилетки что ли нету? Оглушительно    дребезжит коровий    колокольчик,    заглу­шает  слова.   Председатель  грозно  смотрит на  спорящих. Когда, наконец, все  умолкают,  он говорит:
—  Вам надо согласоваться, товарищи. Договоритесь между собой и пусть договорится ваше начальство. Можно согласоваться, не спорьте. Это не разные дела.
Все мы делаем  общее дело, товарищи...
Заседание  кончилось в полночь. Огромное желтое солнце висело над горными скалами. Восемьдесят три крохотных домика  толпились  у  самой воды. Здесь  край света.
Но и тут, на  краю света, в этой полярной глуши, в этой холодной   пустыне, люди живут тем же, чем живет вся страна, дышат с ней одним дыханием, делают общее дело.

К СТРАНИЦЕ "КНИГИ И РАССКАЗЫ"

НА ГЛАВНУЮ

 
 
     
© KILDIN.RU 2007-2012
ССЫЛКИ НА НАШ САЙТ СПОСОБСТВУЮТ РАСПРОСТРАНЕНИЮ ЗНАНИЙ ОБ ИСТОРИИ СЕВЕРА!
ССЫЛКИ ОБЯЗАТЕЛЬНЫ ПРИ КОПИРОВАНИИ НАУЧНЫХ РАБОТ >>>